– Морин, если тебя щиплют сзади, значит, выражают определенное намерение. При поощрении с твоей стороны отсюда лишь три коротких шага до совокупления. Ты еще молода, но физически зрелая женщина, способная забеременеть. Намерена ли ты в ближайшее время стать женщиной по-настоящему?

Глава 3

ЗМИЙ-ИСКУСИТЕЛЬ

Вопрос отца относительно того, не собираюсь ли я расстаться со своей девственностью, задел меня за живое, поскольку я вот уже несколько недель ни о чем другом не думала. А возможно, и несколько месяцев. – Конечно, нет! – ответила я. – Как вы могли так подумать, отец?

– До свидания.

– Сэр?

– Я думал, что мы уже излечились от подобных ужимок. Однако вижу, что нет, так нечего и время терять. Придешь, когда ощутишь необходимость поговорить серьезно. – Отец повернул стул к своему письменному столу и поднял откинутую крышку.

– Отец…

– Как, ты еще здесь?

– Ну пожалуйста, сэр. Я все время об этом думаю.

– О чем?

– Ну об этом. О девственности. О потере невинности.

Он сердито глянул на меня.

– В медицине это называется "дефлорация", как тебе известно.

"Невинность" – слово из области английских синонимов, хотя оно и не ругательное, как более короткие слова. И не надо говорить о какой-то потере, наоборот, ты приобретаешь то, что принадлежит тебе по праву рождения, достигаешь высшей стадии, которую могут тебе дать твой пол и твое биологическое наследие.

Я обдумала его слова.

– Отец, у вас это звучит так заманчиво – хоть беги скорей искать кого-нибудь, кто бы тебя дефлорировал. Прямо сейчас. С вашего позволения… – и я привстала с места.

– А ну сядь. Десять минут можно и подождать. Морин, будь ты телкой, я счел бы тебя готовой к вязке. Но ты девушка и собираешься войти в мир людей, мужчин и женщин, который устроен сложно, а порой и жестоко. Думаю, тебе лучше подождать годок-другой. Ты могла бы даже под венец пойти девственницей – хотя я и знаю, как врач, что в наше время это не так часто встречается. Скажи-ка мне одиннадцатую заповедь.

– Не попадайся.

– А где у меня лежат французские мешочки?

– В нижнем правом ящике стола, а ключ – на верхней левой полочке, сзади.

Произошло это не в тот день и не на той неделе. И даже не в том месяце, но не так уж много месяцев спустя.

Это произошло в десять часов утра благодатного дня первой недели июня 1897-го года, ровно за четыре недели до моего пятнадцатилетия. Выбранным мною для этого местом стала судейская ложа на беговом поле ярмарки, с попоной, постеленной прямо на пол. Я знала эту ложу, потому что не раз сидела в ней морозными утрами, устремив глаза на финишную черту и держа в руке увесистый секундомер, пока отец тренировал свою лошадку. В первый раз мне было шесть лет и пришлось держать секундомер обеими руками. В тот год отец купил Бездельника, черного жеребца от того же производителя, что и Мод С., – но к несчастью, не такого резвого, как его знаменитая кровная сестра.

В июне 1897-го я пришла туда подготовленной, полной решимости свершить задуманное, имея в сумочке презерватив ("французский мешочек") и гигиеническую салфетку – самодельную, как и все они в то время. Я знала о возможности кровотечения, и в случае чего нужно было убедить мать, что у меня просто началось на три дня раньше.

Моим соучастником был одноклассник по имени Чак Перкинс, на год старше меня и почти на целый фут выше. У нас с ним не было даже детской любви, но мы притворялись, что влюблены (может, он и не притворялся, но откуда мне было знать?), и усиленно старались совратить друг друга весь учебный год. Чак был первый мужчина (мальчишка), целуясь с которым, я впервые открыла рот и вывела отсюда следующую "заповедь": "Открывай рот свой, лишь если готова открыть чресла свои", – потому что мне очень понравилось так целоваться.

Ах, как понравилось! Целоваться с Чаком было одно удовольствие: он не курил, хорошо чистил зубы, и они были такими же здоровыми, как у меня, и его язык так сладостно касался моего. Позднее я (слишком часто!) встречала мужчин, которые не заботились о свежести своего рта… и не открывала им своего. И остального тоже не открывала.

Я и по сей день убеждена, что поцелуи с языком более интимны, чем совокупление.

Готовясь к решающему свиданию, я следовала также своей четырнадцатой заповеди: "Блюди в чистоте тайные места свои, дабы не испускать зловония в храме Божьем", – а мой развратник-отец добавил: "…и дабы удержать любовь мужа своего, когда подцепишь оного". Я сказала, что это само собой разумеется.

Соблюдать чистоту, когда в доме нет водопровода, зато повсюду кишит ребятня – дело нелегкое. Но с тех пор как отец предостерег меня несколько лет назад, я изыскала свои способы. Например, мылась потихоньку в отцовской амбулатории, заперев дверь на ключ. В мои обязанности входило приносить туда кувшин горячей воды утром и после ленча и пополнять запас, если необходимо. Так что я могла помыться без ведома матери. Мать говорила, что чистота сродни благочестию – но мне нисколько не хотелось, чтобы она увидела, что я скребу себя там, где стыдно трогать; мать не одобряла слишком тщательного омовения "этих мест", поскольку это ведет к "нескромному поведению". (И точно, ведет.) На ярмарочном поле мы завели запряженную в кабриолет лошадку Чака в один из просторных пустовавших сараев, привесив ей к морде сумку с овсом для полного счастья, а сами забрались в судейскую ложу. Я показывала дорогу – сначала по задней лестнице, потом по приставной лесенке на крышу трибуны и через люк – в ложу. Я подоткнула юбки и взбиралась по лесенке впереди Чака, упиваясь тем, какое скандальное зрелище собой представляю.

Чак и раньше видел мои ноги – но мужчинам ведь всегда нравится подглядывать.

Забравшись внутрь, я велела Чаку закрыть люк и надвинуть на него тяжелый ящик с грузами, используемыми на скачках.

– Теперь до нас никто не доберется, – ликующе сказала я, доставая из тайника ключ и отпирая висячий замок на шкафчике в ложе.

– Но нас же видно, Мо. Впереди-то открыто.

– Кто на тебя будет смотреть? Не становись только перед судейской скамьей, вот и все. Если тебе никого не видно, то и тебя никто не видит.

– Мо, а ты уверена, что хочешь?

– Зачем же мы тогда сюда пришли? Ну-ка, помоги мне разостлать попону.

Сложим ее вдвое. Судьи стелют ее на скамейку, чтобы кое-что не отсидеть, а мы постелем, чтобы не занозить – мне кое-что, а тебе коленки.

Чак все время молчал, пока мы стелили свою "постель". Я выпрямилась и посмотрела на него. Он мало походил на мужчину, жаждущего соединиться с предметом своих давних желаний – скорее на испуганного мальчишку.

– Чарльз, а ты-то уверен, что хочешь?

– Среди бела дня, Мо… – промямлил он, – и место такое людное. Не могли бы мы разве найти тихое местечко на Осейдже?

– Да уж – где клещи и москиты, и мальчишки охотятся на мускусных крыс. Чтобы нас накрыли в самый интересный момент? Спасибо, сэр. Чарльз, дорогой, – мы ведь договорились. Не хочу тебя, конечно, заставлять. Может быть, отменим поездку в Батлер? (Я отпросилась у родителей съездить с Чаком будто бы в Батлер за покупками – в этом городишке, немногим большем Фив, магазины были гораздо лучше. Торговый дом Беннета-Уилера был раз в шесть больше нашего универмага. У них даже парижские модели продавались, если верить их объявлению.) – Ну, если тебе не хочется туда ехать, Мо…

– Тогда не завезешь ли ты меня к Ричарду Гейзеру? Мне надо с ним поговорить. (Я улыбаюсь и мило щебечу, Чак, хотя мне хотелось бы отходить тебя бейсбольной битой.) – Это о чем же, Мо?

– Да так. Ты же знаешь, зачем мы сюда пришли. Если тебе моя вишенка не нужна, может быть, Ричард не откажется – он мне намекал, что не прочь.

Я ничего ему не обещала… сказала, правда, что подумаю. – Я бросила взгляд на Чака и потупилась. – Подумала и решила, что хочу тебя… с тех самых пор, как ты водил меня на колокольню – помнишь, на школьном пасхальном вечере? Но если ты передумал, Чарльз… то я все-таки не хочу, чтобы солнце зашло надо мной, как над девственницей. Так как, завезешь меня к Ричарду?