— О! Господь продолжает нам улыбаться.
Этот голос! Фуггер знал его, но не сразу вспомнил. Голос звучал ровно, но под напускным спокойствием скрывалась едва сдерживаемая энергия. А потом лицо вынырнуло из-под капюшона и оказалось на свету.
— Джанни!
Фуггер ахнул, а мысли его наполнились противоречивыми образами, вспышками воспоминаний. Джанни Ромбо. Способный мальчик, который так легко впитывал все знания в области латыни и греческого, какие только мог ему дать Фуггер. Печальный мальчик, вернувшийся с гор. Жестокий подросток, чьи проделки часто доводили его Марию до слез. Гневный юноша, который ускользнул из дома однажды ночью… Одинокий мальчик, чьи черты до сих пор не изгладились из лица смотревшего на Фуггера молодого мужчины.
— Но… как… почему ты… кто ты?
Простой вопрос прервал изумленный лепет пленника:
— Ты знаешь, где твоя дочь, Фуггер? Страх мгновенно возрос вдвое.
— Моя дочь. Моя Мария! Я… Но почему?..
— Потому что я это знаю. Я знаю, где она. Я знаю, что с ней там случится. Весь тот ужас, который с ней произойдет.
Слова были произнесены так хладнокровно, словно все это не имело никакого значения, и Фуггер почувствовал, как сердце, словно зверек, бьется о прутья его грудной клетки.
— Если только… — добавил Джанни и замолчал. Рука его нырнула под плащ и появилась обратно с каким-то предметом, блестевшим на конце цепочки. Вещица раскачивалась туда-обратно, маятник света, поймавший взгляд Фуггера.
— Если только что, Джанни?
— Если только ты не сделаешь все, что я тебе скажу. В точности. Если ты выполнишь мой приказ, я отдам тебе это. Вот что даст ей свободу. Спасет ее.
Медальон остановился и начал медленно вращаться на месте. Замочек открылся. Фуггер смог заглянуть внутрь и увидеть там два портрета. Его жена, он сам, его жена, он сам… Они вращались перед ним, сливаясь, пока там, внутри, не завертелась его дочь — сплав этих двух половинок.
Фуггер протянул дрожащую руку к медальону, который при ее приближении отодвинулся и повис, вращаясь, почти возле самых пальцев.
— Не сейчас. Сначала ты должен сделать то, что я тебе скажу. Хочешь узнать, что это будет?
Это могло оказаться чем угодно. И Фуггер сознавал, что совершит что угодно. Любое преступление, которое ему велят содеять, любой грех — лишь бы медальон оказался у него в руках. Чтобы исполнилось обещание, содержавшееся в этих словах. Чтобы освободить. Чтобы спасти.
— Да, — выговорил Фуггер. — Да, Джанни, говори, что я должен сделать.
И Джанни сказал ему… Солнце померкло, поглощенное черной пропастью ужаса, глубокой и мрачной пещерой, подобной той, в которой он жил — если подобное существование можно назвать жизнью — в куче отбросов, под клеткой виселицы, на перекрестье дорог у Луары. Из этой пропасти его освободил Жан Ромбо, человек, которому Фуггер помогал исполнить его клятву — и которого он потом предал. И который тем не менее поднял его снова, вернул ему свою дружбу, дал еще один шанс. Жан Ромбо подарил Фуггеру новую радость дневного света, радость, которая оставалась с ним все годы, прошедшие с той поры. Фуггер был обязан этому человеку всем. И теперь сын этого человека требовал от немца второго предательства, еще худшего, нежели то первое, потому что ныне Фуггер обязан погубить дело жизни своего друга в тот самый момент, когда эта жизнь близится к концу. И слезы, хлынувшие из глаз Фуггера, перед которыми неумолимо вращалось изображение его жены, его самого и его дочери, были слезами горького знания. Мария была единственной радостью, которая у него оставалась, единственным напоминанием о женщине, которую он любил. Что рядом с этим дружба, верность и кости мертвой королевы?
Фуггер упал на пол. Тень легла на его глаза, словно громадная черная птица опустилась на дыру в крыше и заслонила солнце. И Фуггер, человек, некогда живший под виселицей, хрипло, по-вороньи, каркнул:
— Иисусе, спаси и помилуй!
И только один из присутствующих произнес в ответ:
— Аминь.
Сидевший на краю стола человек до этого молчал. Джанни Ромбо дернул цепочку, поймал медальон в ладонь и торжествующе поднял голову.
Солнце заслонила вовсе не птица. Увидев у дома солдат, Эрик спрятался поблизости и наблюдал за тем, как Фуггера увели внутрь. Не зная, находится ли там его Мария, он залез на крышу с соседнего здания. Двигаясь бесшумно, словно тигр, молодой скандинав пробрался по расколотым черепицам и открывшимся балкам к самой большой дыре и там забился за выступ каминного дымохода. Ему не было слышно, что происходит внутри, все заглушил стон павшего города: крики, барабаны, топот, колокола. Но Эрик отлично видел, как Фуггер стоит на коленях перед человеком в капюшоне, заметил, как что-то блеснуло между ними, уловил волну отчаяния, исходившего от человека, которого он знал всю свою жизнь. А потом Фуггер упал, и Эрик придвинулся к дыре. Человек, который до этого был для наблюдателя только макушкой капюшона, поднял голову. Эрик замер — и потому, что любое движение могло его выдать, и потому, что узнал еще одно лицо, знакомое ему всю его жизнь. Мальчишка, с которым он рос и которого постепенно стал ненавидеть, стоял прямо внизу. Джанни больше не был мальчишкой. И Эрику не требовалось видеть отчаявшегося Фуггера, чтобы понять: раз здесь замешан Джанни Ромбо, значит, только что началось нечто жуткое.
Глава 5. ЦАРСТВЕННАЯ УЗНИЦА
Елизавета никогда еще не бывала в этой части дворца: ни в ту пору, когда навещала отца в беззаботные дни своего детства, ни сейчас, когда ее передвижение ограничили западными апартаментами и маленьким, окруженным стеной садом у реки. Но даже если бы она и обладала большей свободой, то не пошла бы сюда, потому что для этого пришлось бы идти через кухню, где поварята тотчас прекращали работу, чтобы указывать на нее пальцами и переговариваться, а потом еще через заброшенный двор конюшни, где единственный факел сопровождающего не в силах рассеять ночной мрак. Затем следовало спуститься по узкой лестнице и войти через низкую дверь. Обшитая дубовыми панелями комната была достаточно уютной, хоть и не богато обставленной. Дверь, закрывшаяся за Елизаветой, оказалась тщательно пригнанной по всем швам и не имела ни ручки, ни замочной скважины. Однако она слышала, как в замке был повернут ключ: это сделал молчаливый мужчина в капюшоне, который привел ее сюда. В центре комнаты стоял стол, за ним — два кресла с высокими спинками и один табурет. В помещении, лишенном окон, единственный свет давала лампа, оставлявшая углы темными. Подле лампы лежали чернильница, три пера, перочинный нож и пачка чистого пергамента.
Пусть Елизавета никогда раньше и не бывала в этой комнате, но она узнала ее с первого взгляда. Комнаты для допроса всегда были одинаковыми. Принцесса повидала их достаточно, чтобы это знать.
Однако здесь имелось одно отличие. Елизавета обнаружила его при первом же повороте головы: это отличие висело на задней стене, позади кресел для допрашивающих. Зеркало — круглое, чуть вогнутое. О его старости свидетельствовала рама с хлопьями позолоты. А вот стекло оказалось превосходным: даже при этом плохом освещении оно показало принцессу совершенно ясно. Зеркало явно предназначалось не для этой комнаты, а для какого-то более богатого помещения, и Елизавета стала гадать, как оно совершило свое путешествие сюда, чтобы представить царственной узнице ее собственные недостатки. А еще она гадала — как всегда, когда видела зеркало, — какие лица оно отразило и потеряло. Одни лица, которые Елизавета узнала бы мгновенно, и другие, которые помнила только смутно.
Ее отец наверняка смотрелся в него: Генрих был не из тех людей, кто проходит мимо зеркала. И сейчас она видела его отражение в своей сильной челюсти, в высоком лбе, обрамленном золотисто-рыжими волосами. Мать была для нее поблекшим воспоминанием, а немногочисленные сохранившиеся портреты, как говорили, не отдавали должного Анне Болейн. Однако то немногое, что знала и помнила Елизавета, она разглядела сейчас: в острых скулах, безупречно прямом носе, но более всего — в глубоких пещерах глаз. Глаза опальной принцессы не были бездонными озерами, которыми, по рассказам, манила и дразнила окружающих ее мать, но тем не менее они считались весьма красивыми. И еще — изящные руки. Наследство от женщины, которую Елизавета никогда не знала по-настоящему. Принцесса подняла руку, прижала к щеке ладонь, потом тыльную сторону кисти. Вспомнив, в чем отличие ее собственной руки от материнской, она поспешно опустила ее. Эта рука все равно казалась Елизавете странной, даже без лишнего пальца, которым ее дразнили так называемые «друзья»: пальцы костлявые, а вовсе не тонкие, кожа — такая же желтая, как на лице. И руки, и лицо были изможденными после долгих лет бдительности, подозрений… ожидания в комнатах, подобных этой!