В пачке было одно письмо. Обратный адрес на конверте не значился. Макклу потряс конверт, как пакетик с сахаром, и оторвал один край. Вынул единственный листок и прочел его три или четыре раза. Потом зашел за стойку бара и достал бутылку ирландского виски «Мерфиз». Обратив внимание, что бутылка в его руке дрожит, Макклу безуспешно попытался заставить руку утихомириться.

Налив несколько капель виски в кофе, он передумал и, сняв дозатор, поднес бутылку к губам. Влив в себя четверть содержимого, он прервался, чтобы посмотреть на руку. Она дрожала по-прежнему, но ему уже было все равно. Ирландское зелье сделало свое дело.

Подушка

Гарри Клейн мог бы спать сколько угодно, да только не мог. Если отпускала боль, спать не давали дурные предчувствия. Он сел в постели, опираясь на груду подушек. В комнате было темно, за исключением сияния, исходившего от телевизора. Глаза Гарри были устремлены в сторону этого сияния, но в изображение он не вглядывался. Большой палец правой руки каждые две секунды переключал канал. На экране что-то вспыхнуло, что-то вспыхнуло и вне экрана. В левом бедре появились предвестники боли. После целой жизни, наполненной болью, Гарри очень хорошо научился распознавать начало ее атаки. Это было похоже на ощущение, что ты вот-вот чихнешь, только вот то, что чувствовал Гарри, ничуть не походило на щекотание в носу.

Он начал потеть, желая убедиться, что боль будет наступать привычным порядком. Она так и сделала. Иногда он готов был поклясться, что фармацевт напутал и дал ему никотиновые повязки. Взяв пульт в левую руку, правой он потянулся за лекарством. Ловко открыл бутылочку одной рукой и отправил капсулу в рот. Процесс глотания уже стал рефлекторным. Надобность в воде отпала для Гарри очень давно. И все это время большой палец левой руки продолжал переключать каналы.

Гарри собрался с духом. Он знал, что предвестники боли превратятся в резкие приступы еще до того, как подействуют пилюли и повязки. Но этим вечером никакие усилия воли не помогли. Приступы становились все острее, резче, накатывая волнами. Гарри не мог справиться с этими волнами. В молодости, может быть. Когда его жена была жива, и дети жили дома, он бы справился. Но только не теперь. Он попытался вспомнить, когда в последний раз менял повязку. И не смог. Большой палец левой руки продолжал переключать каналы.

Сердце неистово колотилось, а постельное белье промокло от пота. Он сорвал старую повязку и заменил ее, разорвав упаковку зубами. Большой палец левой руки продолжал переключать каналы. Волны накатывали уже не с такой частотой, но страх не отпускал. Дыхание Гарри сделалось быстрым, неровным. Он начал задыхаться. Он тонул. Большой палец левой руки продолжал переключать каналы. Наконец дыхание замедлилось и стало ритмичным. Нужно принять лекарство, подумал оа Он уже несколько часов не принимал свои пилюли. Вроде бы несколько часов. В последние дни часы для Гарри сливались в один нескончаемый час. Ему удалось протолкнуть в рот вторую капсулу, но она с трудом проскочила по пересохшему от страха горлу. Большой палец левой руки продолжал переключать каналы.

Волны откатились, приступы боли ушли, постепенно исчезли даже предвестники. Гарри почувствовал, что, пожалуй, сможет заснуть. Он снова взял пульт в правую руку, но большой палец правой руки не проявил к нему интереса. Веки Гарри затрепетали. Он боролся с желанием закрыть глаза. Гарри боялся сна, но сегодня вечером этот страх оказался слабым. Гарри выключил телевизор и позволил глазам закрыться. Перевернулся на бок и вместо жены обнял подушку. Усмехнулся про себя, что его жена никогда не была такой тощей, как подушка. Однако от притворства стало легче. И когда Гарри проваливался в сон, ему показалось, что он слышит, как она зовет его и говорит, что навсегда защитит от волн. И с этим обещанием сумерки для Гарри закончились.

Они, Том и Дейзи, были беспечными людьми – походя ломали вещи и калечили живые существа, а затем укрывались за своими деньгами, или безбрежной беспечностью, или что там у них было, что удерживало их вместе, оставляя другим людям расхлебывать заваренную ими кашу.

Ф.Скотт Фицджералъд. «Великий Гэтсби»

Бракованный товар

Через левое плечо я посмотрел на Макклу, сидевшего через два ряда от меня. Вот уж не думал, что человек может так постареть за месяц. И живот у него казался больше, чем я помнил. Синева глаз за четыре недели, правда, не потускнела, однако их озорной блеск, не исчезнув, как-то притупился, словно затерся, как старый воск. Его золотистые волосы, какие бывают у щеголей-серфингистов, поседели. Может, они седели все эти годы, а я не замечал, поскольку находился рядом. А может, не хотел замечать.

Джонни заметил мой пристальный взгляд. И дал понять это печальной улыбкой и своим знаменитым подмигиванием. Это были его жесты, которыми он хотел не отвлечь тебя, а лишь давал понять, что видит, и утешал. Макклу вообще не имел привычки помогать себе при разговоре руками. Подмигивание означало, что он тоже заметил в зеркале произошедшие перемены, на которые я обратил внимание только сейчас А улыбка… Что ж, улыбка сказала о многом. Она говорила, что Макклу знает, как мне больно, и совсем не против, если перед ним я сдерживаться не стану. Но, кроме того, она говорила, что похороны – не то место, где судят о человеке по его внешнему виду или где вообще судят человека.

Разумеется, он был прав. Зачастую единственным, кто непринужденно чувствовал себя на похоронах, был лежавший в гробу покойник – или покойница. Но сегодня не оправдалось даже это. Отец казался мне незнакомцем, и если бы мог увидеть, что сделали с его лицом, то и сам показался бы себе чужим. И таким сделал его вовсе не водевильный макияж – в конце концов, пудра и румяна не слишком хорошо воспроизводят ток крови и тонус мышц. Напротив, поскольку всю жизнь у отца сохранялась сентиментальная любовь к клоунам, этот макияж по какой-то извращенной логике был даже уместен. Дело в том, что ему сбрили усы. Я никогда не видел своего отца без усов.

Первой моей реакцией был гнев. Гнев всегда бывает моей первой реакцией. Гнев – наследство, полученное мной от отца. Гнев похож на любопытную смесь черной краски и кислоты. Он вымарывает, разъедает все, что уже есть на холсте, или на палитре, или в сердце. Сначала мне захотелось дать распорядителю похорон пощечину: «Бога ради! Кто позволил его побрить?»

Пощечин я никому не надавал. И ничего не сказал. Трусость – это вторая половина моего наследства.

Тогда гнев обратился на моих братьев. Как они допустили, чтобы его побрили? Но никто разрешения не спрашивал: «Простите, мистер Клейн, но разве вам нравятся космы вашего отца? А эти усы… Если хотите знать мое мнение, их надо убрать!» Я думаю, мой брат полагал, как, собственно, и я, что весь мир – ну ладно, может, и не весь мир, но весь Бруклин наверняка – знал, что Гарри Клейн всегда носил усы. Всегда!

Наконец я направил свой гнев туда, куда он все равно попал бы. Я позволил ему терзать меня. Кто я такой, чтобы злиться на кого бы то ни было? Где я был, когда бритва за двадцать пять центов превращала моего отца в незнакомца? Я скажу вам где. Навязывал свой товар, приятель, навязывал товар. Четыре недели в Лос-Анджелесе научили меня тому, чему я никогда не выучился бы на бруклинской улице. В Бруклине вы учитесь охранять свой тыл. В Лос-Анджелесе тыл волнует вас меньше всего.

Идею с Голливудом подал мой агент:

– Тираж твоей книги не так уж велик, но тамошним воротилам от искусства она нравится. Дашь своему детективу напарника-латина и немножко увеличишь число погибших… Не волнуйся.

Его не могло смутить даже отсутствие сценария:

– Да кому нужен сценарий? Отсутствие сценария означает, что ты гибкий. Не зациклен на чем-то одном. Им гибкие нравятся. Не волнуйся.