Соломон Бройде

В ПЛЕНУ У БЕЛОПОЛЯКОВ

Посвящается А. А. Нуринову

В плену у белополяков - i_001.jpg
В плену у белополяков - i_002.jpg

От автора

Солнце не дает поезду обогнать себя. Оно бесстрастно выжигает все углы нашего вагона и пламенеющим спектром своих лучей расстреливает в упор спутника по купе.

Я осторожно слежу за борьбой человека с солнцем. Человек перехватывает мой взгляд, с отчаянием бросает очки на подушку и просит позволения снять сорочку.

Синие ленточки почти правильными, параллельными рядами тянутся по его плечам, чуть слабее выделяясь на кистях рук.

Строю загадки: корабль стоял в экзотическом порту. Молодой матрос решил не отставать от своих старших товарищей и от прочно установившихся традиций, он терпеливо перенес операцию превращения в зебру, которую над ним проделал туземный художник, вооруженный иглой и краской.

Круглая голова моего соседа с русыми, чуть тронутыми сединой волосами плотно прижата к подушке, его глубоко сидящие глаза разглядывают меня испытующе из-под навеса густых рыжеватых бровей.

Он как-будто конфузится за свою, не совсем обычную, полосатость, но в глазах его прячется лукавая усмешка.

Не сдерживаюсь и подаю реплику:

— Эк вы себя разукрасили!

— Гм… — улыбаясь, произносит спутник.

— В Полинезии? — продолжаю я.

— Ближе, — улыбается спутник.

— Но не на Рижском же взморьи живут папуасы? — язвлю я.

— Пожалуй, угадали, именно вблизи этих мест.

Он спокойно встает со скамьи, приводит в порядок свои вещи и вновь ложится в непринужденной позе человека, принимающего солнечную ванну.

В свою очередь закрываюсь газетой, но стоит лишь взглянуть на спутника, как встречаю его ироническую улыбку, которую тот уже не старается скрыть.

— Любопытная работенка, правда? — спрашивает он.

— Да, но любопытно узнать, где вас так обработали?

Спутник лукаво и молча усмехается.

Раскаленный шар солнца медленно уползает за синеющую вдали цепочку гор. Пышно колосятся июльские хлеба. В раскрытые окна вагона врываются степные запахи и вместе с ними освежающее дыхание необозримых кубанских просторов. Разбрасывая золотые искры и клочковатые клубы дыма, устало пофыркивая, паровоз замедляет ход, приближаясь к крупной узловой станции.

На лице спутника грустная озабоченность.

— Вы бы, товарищ, за кипятком сходили. Неохота одеваться.

В его мягкой сконфуженной улыбке проскальзывает опасение, как бы я не отказался.

Торопливо беру со стола чайник и бегу в отдаленный угол перрона, где уже выстраивается очередь нервно несущихся поездных жителей.

Когда я, обжигая пальцы, возвращаюсь в купе, в нем уже наведен образцовый порядок. Мой сосед, облаченный в сорочку, делает последние приготовления к чаепитию. Его плотная коренастая фигура налита спокойствием и уверенностью. Взгляд стал более строгим и сосредоточенным.

Молча завариваем чай и начинаем беседу.

— В вас сильны еще романтические бредни. Вам все мерещится, что в пустынных дебрях Африки живут жестокие охотники за скальпами и что я жертва их сурового искусства. Вы ошиблись, это не татуировка. Это следы многочисленных ударов, нанесенных мне «культурными людьми», предки которых считались самыми галантными рыцарями Европы.

Я чувствую, как краска заливает мое лицо до кончиков ушей. Мне становится неловко за себя, за свои легковесные и пошлые помыслы о фанфаронистом матросе дальнего плавания.

— Изо дня в день нас, красноармейцев, нещадно избивали. Я — один из немногих, оставшихся в живых и на своей спине запечатлевших незабываемые следы классовой расправы над безоружным пленником. Уже десять лет прошло с тех пор, утекло, как говорится, много воды, но память цепко хранит мельчайшие подробности, связанные с моим пребыванием в этих экзотических краях, где шомпольная практика стала одним из методов государственного управления.

Он нервно закуривает папироску, делает глубокую затяжку и на минуту погружается в воспоминания. Сурово-скорбная складка проступает у его плотно сомкнутых губ.

Преодолевая волнение он начинает, как бы нехотя, выталкивать из себя слова, из которых постепенно слагается зыбкая ткань длинного повествования, жутко впечатляемого по своей драматической насыщенности.

Его речь без всякой аффектации, отмеченная короткими паузами, начинает звучать увереннее и спокойнее, как будто человек рассказывает о событиях, происходивших в доисторические времена, и даже не с ним, а с его отдаленными предками.

Ночь, утыканная равнодушными звездами, уже пробралась в наше купе, в котором мы сидим, не зажигая света.

Поезд глотает версты, с грохотом проносясь над мостами, обгоняя водокачки и мирно дремлющие в зелени станции, выплескивающие на секунду отдаленную музыку людского корабля.

Часы проходят незаметно.

В вагоне уже давно воцарилась тишина, изредка прерываемая беспокойными всхрапываниями соседей, когда мой спутник, закончив потрясающий рассказ о своем пребывании в плену у белополяков, устало произнес:

— А теперь пора спать. На сегодня хватит.

1. В Вильнском госпитале

Причудливые, непонятные слова зарождаются в отдаленных извилинах мозга и там же умирают, не прозвучав.

Короткие просветы, мертвящее чувство непонятности, и снова провал в бездну.

Ни неба, ни земли.

Я мчусь, и на пути — ничего, что могло бы задержать этот безумный бег.

Я соображаю… Это атака… Это не тени рядом, это бойцы.

Я слышу храп взмыленных лошадей и отрывистую команду начальника. У кого-то слетела папаха и мчится рядом с нами.

Я должен настичь ее: это не папаха, это враг.

Я крепче сжимаю шашку — и вдруг все проваливается.

Ни бойцов, ни лошадей, ни папахи…

Рука больше не сжимает шашки.

Вокруг никого…

Но никакими усилиями мне не удается ослабить бег. Меня бросили и товарищи-бойцы и командир.

Я не сомневаюсь, что на дне бездны острые камни, и они разорвут в клочья мое тело.

Сколько времени продолжается этот стремительных полет? Минута, века?..

Я не знаю…

Сильно ударяюсь о что-то твердое…

Мне холодно. Я лежу в грязи. Все мое тело, все поры насквозь пропитаны грязью. Липкая, холодная, она пластами накатывается на грудь. Я задыхаюсь…

Хочется выть от тоски, громко вопить о спасении. Но из горла судорожно выталкиваются короткие лающие стоны.

Я пугаюсь их и умолкаю.

Черной тушью залито небо. Окружающие предметы принимают фантастические очертания. Безгласно и немо вокруг. Воспаленными глазами впиваюсь во мрак и начинаю явственно различать рядом с собой чьи-то до боли знакомые черты.

Кому может принадлежать это поросшее жесткой щетиной и залепленное бурой грязью лицо?

Странное оно и страшное. Я пытаюсь подняться, но острая боль иглой прошивает меня насквозь, и я остаюсь прикованным к месту.

— Может быть, ты враг, — повернись ко мне, я не боюсь тебя… Быть может, ты друг, — помоги…

Мои неслышно шевелящиеся губы не в состоянии произнести ни одного звука.

Неподвижная чернота ночи постепенно раздвигается. Я снова пытаюсь распознать лицо соседа. Мое внимание отвлекают вещи такие знакомые и вместе с тем простые, как штык или солдатский котелок.

Внезапная догадка молнией прорезает сознание: ведь это мертвая голова калмыка, а рядом с ней его великолепная черная папаха.

Мне больно. Больней, чем от ран…

Федька, ты нашел свое последнее пристанище в этом болоте!

Твоя несравненная папаха, украшение нашего эскадрона, больше не будет взвиваться над твоим непокорным чубом. Ты ею дорожил и гордился больше, чем своим вороным конем.

Когда, бывало, после сорокаверстных утомительных переходов мы на лету занимали сонные польские городишки, ты торопливо прилаживал к папахе пышный красный бант, горделиво озираясь по сторонам.