Адресат слушал внимательно, хотя содержание прочитанного он знал, по всей вероятности, наизусть.
— Дмитрий Пантелеймович, Митька — это сынок мой. В армию за мной увязался. А годков ему, поди, и счас не боле шешнадцати наберется.
Он отвернулся, чтобы смахнуть непрошеную слезу, и стал рвать письмо на мелкие клочья.
К полудню канонада затихла. Солнечные зайчики весело прыгали по белым, окрашенным в масляную краску стенам. Гроздья акации висели над окнами, закрытыми и плотно занавешенными простынями.
Многих из обслуживающего персонала не было видно.
Неожиданно в палате появился один из врачей, очевидно, не успевший эвакуироваться. Лицо его было озабочено.
— Товарищи, необходимо сохранять спокойствие. Город оставлен нашими. С минуты на минуту сюда могут явиться поляки. Прошу вас быть с ними вежливыми. Бежать отсюда нельзя, да вы и не сможете.
Он вышел из палаты сгорбившись, с трудом волоча правую ногу.
Когда его фигура в последний раз мелькнула у двери, выходящей в коридор, двадцать пять беспомощных, изможденных болезнью людей остро почувствовали, как последняя связующая их с внешним, близким им миром нить порвалась.
За дверями пугающим призраком встало неизвестное.
Грузный топот окованных железом сапог разорвал напряженную тишину вымершего госпиталя. Человек десять легионеров шумно ворвались в палату, размахивая кулаками и прикладами.
Они воровато укладывают в свои вещевые мешки убогий красноармейский скарб, торопясь как можно скорее уйти.
Я сброшен на пол, не будучи в состоянии без посторонней помощи подняться.
Сосед справа, странно раскачиваясь посреди койки, зажимает подушкой глаз, а из его носа торопливой струей стекает кровь, оседая коричневыми сгустками на окладистой бороде.
От слабости, от голода у меня кружится голова. Я впадаю в длительный обморок.
Снова вечер. Откуда-то издали доносится колокольный звон, заглушаемый медными переливами оркестра.
В палате беспорядок, оставленный победителями. Мы лежим в тех же палатах.
Неужели ночь предстоит такая же жуткая, как день?
— Идут! — вскакивает рыжий паренек, лежащий ближе к дверям и выполняющий роль дозорного.
В сопровождении упирающейся сестры со сбитой набок косынкой и в разорванном халате в палату, гремя саблями, входят, слегка покачиваясь, два щеголеватых, свежевыбритых офицера.
— Кто здесь коммунисты?
Сестра тихо, но настойчиво отвечает, что все коммунисты вчера выписаны и отступили вместе с воинскими частями.
— Врешь… — и тут последовало длинное оскорбительное ругательство, подкрепленное ударом в плечо.
Началось поголовное избиение больных.
— Встать, скурве сыне!.. Защелю зараз, холеро!.. — прерывало стоны избиваемых и плач сестры.
Стараюсь лежать, не подавая никаких признаков жизни.
Очередь доходит до меня.
— Здыхаешь, пся крев! — произносит один из гостей, ударяя меня с силой в бок, и, на ходу задержавшись у моего ночного столика, в ящике которого сохранилось несколько советских ассигнаций, переходит к очередной жертве.
Сестра отыскивает мой пульс и сострадающе говорит;
— Он, вероятно, к ночи помрет.
Являются ли ее слова отвечающими действительности, или хочет она уберечь меня от повторных ударов — мне неизвестно.
Я снова нахожусь на грани сумеречного состояния, когда окружающее воспринимается сквозь плотную пелену тумана, застилающего сознание.
Прихожу в себя глубокой ночью. Мигает маленькая керосиновая лампочка. Чьими-то заботливыми руками (очевидно, не успевших выехать из города сестер и санитаров) я перенесен на койку. Слабость — неимоверная.
Лежу. Думаю.
Необходимо не терять ни на минуту бодрости. Кроме врагов, найдутся и друзья. Горя впереди придется хлебнуть немало. Надо как можно скорее поправляться, найти в себе силу выращивать надежду на возможность бегства при любых условиях и обстоятельствах.
Лица больных в полумраке имеют трупный оттенок; они искажены гримасой боли и не рассеянного страха. Стоны ни на минуту не затихают. На губах соседа запекшаяся кровь. Из его бороды вырваны клоки. Он беспокойно ворочается с боку на бок и, увидав, что я очнулся, заговорил хриплым голосом:
— Конец пришел, братишка. И до чего злые, стервецы, все норовят больнее ударить. С чего это? Стояли мы в ихней деревне… Люди, как люди, и бедноты много. Друг друга панами величают, а у панов этих лапти на ногах и куча голодных ребятишек. Помогали им кой в чем и лошадь подарили перед уходом — ногу забила. Уж очень они были благодарны и даже лепешек на дорогу дали, а сами сидели без хлеба. А эти вчера вон того рыжего паренька рукояткой нагана стукнули. Так до сих пор и лежит. Возились, возились сестры с ним и бросили. Не иначе — помер… А вот с тобой что сделали! Сестра им говорит, что ты помираешь, и он тебя как саданет! Ну, народ…
— Народ тут ни при чем, — откликается свистящим шепотом больной, лежащий рядом с бородатым. — Сам видал ведь, что работает и в лаптях ходит и жрать ему нечего. Народ на фронт погнали, а эта сволочь из офицеров с больными воюет. Ну, известное дело, и среди солдат много несознательных — застращали их большевиками. Но правду не утаишь: доберется она и до них…
Сухой лающий кашель прервал его речь; он в изнеможении откинулся на подушку и, полузакрыв глаза, притих.
Лежим с соседом некоторое время молча, погруженные в свои мысли.
— А ведь энтот из коммунистов, третьего дня самолично сказывал. Спустят с него поляки шкуру. Да и нас с тобой, нечего скрывать, не пожалеют, — прерывает молчание сосед.
Мне становится легче от сознания, что в нескольких шагах от меня — свой человек, единомышленник и товарищ.
Стараясь придать своему голосу больше твердости и убедительности, говорю бородачу:
— Брось разводить панику. Авось, живы останемся и с тобой в родных местах побываем.
Сосед сконфуженно умолкает. Наша беседа надолго прерывается.
Между тем рассветает. Надо подготовить себя к испытаниям, которые нам несет наступающий день. Колесо событий только начинает разворачиваться. Повторение вчерашнего неминуемо приведет к смерти, но о ней как-то меньше всего думается. Хочется жить во что бы то ни стало. Авось вывезет.
Больные обносятся кипятком и уцелевшими остатками хлеба.
Сестры, разделяющие с нами участь оставленных на милость врага, стараются вселить в нас бодрость, но это им плохо удается.
Окна продолжают оставаться занавешенными закрытыми. Солнце постепенно врывается во все поры и щели, рассыпаясь веселым каскадом лучей. В непроветренном спертом воздухе неподвижно застывают густые клубы махорочного дыма. Никто не запрещает курить. Мухи начинают кружиться над лежащим в углу мертвецом с лицом, наполовину прикрытым полотенцем.
Часам к десяти гулкие своды опустевшего здания набухают уверенным топотом десятков ног, принадлежащих властителям наших судеб.
Сестра быстрым движением закрывает меня с головой одеялом и, скрестив руки на груди, застывает у моей койки.
— Вставать, вшисцы! Вставать скорее, холеры! — раздается на всю палату зычный голос сержанта.
Больные испуганно подымаются с коек, на ходу запахивая халаты.
Я не могу этого сделать. Сестра дрожащими руками накидывает на меня больничное одеяние и помогает встать на ноги. Я падаю на пол и на четвереньках доползаю к дверям.
Бородач обнимает меня за плечи, и, подталкиваемые прикладами, мы выстраиваемся в коридоре в одну шеренгу.
— Кто здесь коммунисты — два шага вперед!
Молчание.
— А, холера, пся крев! Не хотите признаваться, так мы вас заставим заговорить. По двадцать шомполов каждому! — отрывисто подает команду сержант.
Солдаты набрасываются на больных.
— Кладнись!
Страшная экзекуция начинается. Бьют остервенело шомполами, прикладами, мнут сапогами до тех пор, пока жертва перестает подавать признаки жизни. На каждого палача приходится по два истязаемых. Кончившие свое дело помогают товарищам.
В это время незаметно появляется подтянутая фигура в сияющих крагах, с нашивкой красного креста на рукаве.