– Да? – Стриж сплюнул в пыль. В его голосе звучало ядовитое презрение. – Чтобы они тебе живому раскроили бока и набили их травами и перцем для вкуса? Они поклонялись жестоким богам, это племя, молясь, чтобы их несчастные соседи служили пищей для их обрядов. Когда с ними смешались рабы, выросшие в жестокости, сформировавшиеся под плетью и клеймом, – о, они прекрасно поняли такое поклонение. Некоторые приняли его и соединили с собственным колдовством Конго и жестокостями, которым научили их хозяева. Тогда они стали поклоняться новому богу, тому, кто поставил себя выше других, чьи ритуалы могли согнуть их и подчинить его воле. Культ гнева и мести, черпающий свою силу из всего того, что обычные люди называют низким.
Стриж обернулся ко мне, и на его костлявом лице играли разные эмоции:
– Ты, мальчишка – слышишь эти барабаны? Слышишь? Ты, кто не оставил все как есть, стал вмешиваться в дела сил, которые выше твоего пустого понимания! Это те барабаны, что я заставил тебя услышать там, далеко, за океаном и закатом, – тамбур марингин. Они произносят имя, сначала тихо, потом громче, до тех пор, пока холмы не запульсируют от боя, и весь город или деревня задрожат и станут запирать двери, крепко прижимая к себе талисманы, предохраняющие от волков-оборотней и пожирателей трупов. Ибо это культ Петро, темный путь УАНГИ, левая тропа ВОДУНА, который может коверкать и уродовать даже самих Невидимых, превращать их в порочное зло. А здесь, сегодня, у этих древних камней, это его родовой ТУННЕЛЬ – храм, где впервые был провозглашен его культ.
По моему телу разлился смертельный холод, но при этом я исходил потом.
– Ты хочешь, сказать – это была такая же церемония? В кипящей воде? Что они собирались принести в жертву…
– Трижды идиот! – разъярился старик. – Кретин, ты можешь послушать хоть слово из того, что я говорю? Это была не такая же церемония! Это была именно ЭТА церемония! Здесь! Сегодня вечером, дитя несчастья! Ритуал жертвоприношения – и еще кое-что! И все твои дурацкие труды служили только на то, чтобы привести нас к нему! Не только ее ты стремился вытащить – всех нас! Чтобы мы разделили ее судьбу!
Он говорил достаточно громко, чтобы услышала Клэр. Я в тревоге поднял голову и встретился с ней глазами, широко раскрытыми, полными дикого страха – и все же искавшими, я видел это, какие-то слова:
– Ты пытался! – задохнулась она. – Ты пытался… вот что самое важное…
Но остальные молчали, даже Джип, и Стриж холодно засмеялся.
– Ты слишком низкого мнения о себе, чтобы говорить такое, дитя! Но жизнь этого маленького ростка или этой пустой скорлупы, которая называет себя мужчиной, – что они по сравнению с моей жизнью? Начать с того, что я прожил так долго в этих мирах не для того, чтобы меня выгнали отсюда из-за такой безнадежной затеи и заставили на ощупь искать путь назад!
– Тогда сделай что-нибудь! – рявкнул Джип. – Или иди захлебнись собственным змеиным языком, старый тупица…
– Стой! – сказал Ле Стриж очень резко, и огонь заиграл на его залоснившемся пальто, когда он нагнулся вперед, прислушиваясь. Только вот слушал ли он вообще? Казалось, он был сосредоточен на каком-то чувстве, но на таком, которого у меня не было. А потом он рассмеялся – очень холодно: – Сделать? Что я могу сделать, закованный в холодное железо? Никакая сила во мне его не пробьет. Найди мне силу извне, и теперь же… Но все равно, даже если бы это можно было сделать, уже слишком поздно. Что-то идет сюда, приближается что-то другое… – Неожиданно на его высоком лбу выступил пот, и он тихо вскрикнул: – Здесь зло! Сила – зло древнее и сильное. Не такая, как у меня…
Он круто развернулся ко мне, широко раскрыв глаза и тяжело дыша, развернулся так резко, что чуть не опрокинул Молл.
– Ты! Ты, что моришь голодом собственную душу и блуждаешь между злом и добром, не попробовав ни того, ни другого – ты, поклоняющийся пустоте и дешевым безделушкам! Это дело твоих рук, ты навлек это на нас! Оно подходит ближе… ближе…
10
Я отвернул голову от брызжущей слюной ярости старика, похожего на кобру, разбрызгивавшую яд. Я мог бы, наверное, чувствовать стыд или гнев; на самом деле я не чувствовал почти ничего. Некоторую нервозность, легкую тошноту, неуверенность – но под всем этим было полное отсутствие чувств, отупение. Это было похоже на взгляд из окна в глубокую черную яму. И, может быть, сознание провала; я не знал. Я к этому не привык.
Но ядовитый голос старика неожиданно перешел в шепот, а потом смолк совсем. Барабаны тоже зазвучали приглушенной дробью, гомон толпы превратился в испуганный шепот, а звуки стали тихой тревожной погребальной песнью. Казалось, даже пламя склонилось и задрожало, хотя влажный воздух оставался по-прежнему неподвижным и прохладным. Затем толпа вдруг расступилась, мужчины и женщины поспешно рассыпались в стороны, расчищая путь к пламени и камням. С минуту все было неподвижно. Потом что-то двинулось через пламя. На голую землю по направлению к нам легла тень. То, что ее отбрасывало, было всего лишь какой-то фигурой, темным силуэтом, похожим на мужчину, закутанного в одеяние с капюшоном, почти как средневековый монах или прокаженный. Он направился к нам, скользя вдоль собственной тени, черный и непроницаемый, сам всего лишь как тень, только более темная. Он мягко остановился в нескольких футах впереди нас – передо мной. А потом одним быстрым движением поклонился.
Поклонился в пояс, с грацией танцора, склонился почти до земли. В течение одного хорошо рассчитанного мгновения он стоял в этой позе, опираясь на длинную тонкую черную трость, затем неторопливо выпрямился и отбросил закрывавший его лицо капюшон. Яркие темные глаза впились в мои, и я ощутил этот взгляд почти физически – это был такой острый шок, что я не сразу осознал, что вокруг глаз было лицо. Не говоря уже о том, что это лицо я видел раньше.
Это была не физиономия Волка или местного жителя. Лицо европейца, но смуглое от природы, сильно загорелое с неприятной и какой-то нездоровой желтизной, ничего похожего на златокожих караибов. Высокий лоб был сильно нахмурен, но лицо было гладким, если не считать двух глубоких складок, обрамлявших тонкий крючковатый нос и обрисовывающих черные усики, похожие на клыки, над тонкими темными губами и выдающимся твердым подбородком. Черные волосы, лишь чуть-чуть тронутые сединой, струились с нахмуренного лба и изящно ложились вокруг шеи. Еще более черными были глаза, которые он прикрывал, странно пустые, несмотря на их блеск, словно за яркими линзами проглядывала какая-то необъятная пропасть; и белки были желтыми и нездоровыми. В общем и целом, странное, поразительное лицо, теперь я это ясно видел. Гордое, почти как у короля, и все же слишком отмеченное озабоченностью, хитростью и злобой, чтобы казаться монаршим. Лицо государственного мужа, политика – Талейрана, но не Наполеона. И с намеком на болезненность, которой я не заметил на той новоорлеанской улице, когда он уводил меня, сбивая с пути, или за рулем той машины, которой, похоже, кроме меня, никто не заметил. Или на картах Катьки…
Стало быть, не король – валет.
С минуту он, казалось, колебался. Затем длинные пальцы дрогнули в изящном приветственном жесте, в свете костра сверкнули драгоценности, и он заговорил:
– Уважаемые сеньоры и сеньориты! – Он говорил негромко, уважительно и обращался в основном ко мне. – Покорнейше прошу простить мне то, что я вынужден принимать вас в такой манере, без оглашения гостей и надлежащей церемонии знакомства. Так уж сложились у нас обстоятельства в этот час. – Где-нибудь веке в восемнадцатом, должно быть, по поводу его безупречного английского языка всегда поднимали большой шум. Однако мне трудно было его понимать, к тому же он шепелявил. – Могу ли я в таком случае взять на себя смелость представиться самому? Имею честь быть доном Педро Арготе Луис-Марией де Гомесом и Сальдиваром, Идальго королевского сана… Впрочем, простое перечисление титулов, несомненно, утомит людей вашего звания. Позвольте к этому не слишком точному соблюдению предписанных ритуалов присовокупить мое искреннее приветствие.