Таким образом, в эту эпоху сформировалось глубокое ощущение рока или силы, решающей извне. Нельзя сказать, что и более старые времена не знали той или другой магической силы. Ка было наполовину отделившейся частью личности и влияло на карьеру человека. А теперь бог рока и богиня удачи стояли за спиной человека, твердо управляя им извне. Невозможно было преследовать свои собственные интересы, не считаясь с этими регуляторами, действовавшими от имени богов. «Не изощряй (букв: твори, строй) сердце свое (в погоню) за богатством, (ибо) нельзя упускать из виду (существование) Судьбы и Удачи. (Но и) не надейся на силы сторонние: каждому ведь свой час (букв.: каждый — своему часу)»56. Человеку предписывалось не вникать слишком глубоко в дела богов, ибо он был ограничен и управлялся этими божествами судьбы. «Не испытывай силу бога (букв: не ищи для себя самого мощи бога), как если б не было Судьбы и Удачи»57.

Может возникнуть искушение приписать этой эпохе исключительную роль идеи рока. Однако в детерминированной схеме событий все еще оставалось место для некоторого волюнтаризма. Молодого человека предупреждали против фатализма, который препятствует поиску мудрости: «Остерегайся говорить: „Каждый человек — сообразно с характером своим: невежественный и знающий — все равно (букв: случай один), (поскольку) Судьба и Удача начертаны (букв.: высечены резцом, вырезаны) на характере (человека) письменами бога самого“. В один миг каждый проживает свой век, (поэтому) благостно учение, нет утомления в нем (и) сын должен отвечать словами отца своего (т. е. знать литературу, классику). Даю я, чтобы ты знал правду в сердце своем (= умел отличать правильное), чтобы творил ты то, что правильно по мнению твоему»58.

Если успех был делом только божьим, а человек был обречен совершать промахи, то можно рассчитывать найти выражения, в которых передано ощущение личной неудачи, находящее свое окончательное проявление в осознании греха. Такие выражения появляются в эту эпоху. Разумеется, природа греха не всегда ясна и он может быть связан лишь с прегрешениями против ритуала, а не с моральными проступками. Но мы можем настаивать на том, что когда человек говорит: «Если естественно для раба творить преступное, то для господина естественно быть милосердным»59, то здесь есть признание ошибки. В другом случае грех клятвопреступления побуждал человека сказать о своем боге: «Он богам и людям показал меня как человека, который делает мерзость против Владыки. Правилен (т. е. справедлив) Птах, владыка Правды, по отношению ко мне, когда он совершил мне наказание мое!»60.

Что же остается людям, когда они лишены свободного самовыражения и заключены в жесткие рамки конформизма? Ну что ж, оставался выход из стеснения этого мира в виде надежды на мир иной, и мы можем различить усиливающееся желание ухода, выливающееся в конце концов в монашество и апокалипсическое упование. Но обещание чего-то отдаленного звучит неопределенно в контексте повседневной человеческой деятельности; человек жаждет какой-то теплоты немедленно. Таким образом, ощущение личной греховности породило противоядие в чувстве близости к богу с его милосердием. Личность была поглощена громадной безликой системой и чувствовала себя потерянной. Зато существовал бог, который принимал в человеке участие, который карал его за прегрешения, а затем прощал его в своем милосердии. Вновь и вновь тексты взывают к богу или богине прийти на помощь страдающему человеку. «Я воззвал к моей Госпоже, и вот она пришла ко мне с прохладным ветром. Она оказала мне милосердие, (после того, как) она дала мне узреть свою руку. И вновь она обернулась ко мне в милосердии; она заставила меня забыть болезнь, что имел я. Да, вершина Запада милосердна для того, кто взывает к ней»61.

Таким образом, в возмещение утраты индивидуального волюнтаризма и принуждения к коллективному детерминизму между египтянином и его богом возникли более теплые личные взаимоотношения; и это побудило Брестеда охарактеризовать период поздней Империи как «век личного благочестия». На стороне верующего были любовь и упование, на стороне бога были справедливость и милосердие. В этой трансформации чувства египтянина хорошая жизнь заключалась уже не в культивировании жизни, а в сдаче личности на милость какой-то высшей силе; эта сдача вознаграждалась покровительством, оказываемым высшей силой.

Полный анализ развития этой изменившейся психологии народа занял бы слишком много времени. Подмена поощрения индивидуального духа божьей милостью оказалась неудовлетворительной. Из жизни ушла радость. Египтянин призывался довольствоваться смирением и верой. Смирение-то он проявлял. Но вера есть «уверенность в том, на что уповаешь, убеждение в том, чего не видел». Он, пожалуй, мог, да и в самом деле надеялся на перемены к лучшему в этой жизни, но его убеждение в том, чего он не видел, ограничивалось опытом виденного. Он видел, что его личный бог, милосердный к нему в его слабостях, был сам, как и он, мал и слаб. Он видел, что великие боги Египта, национальные боги, были богаты, отдалены, могучи и требовательны. Египетское жречество по-прежнему наращивало силу и власть и требовало слепого подчинения системе, дававшей силу и власть храмам. Личность была стиснута смирительной рубашкой ритуалов и обязанностей, и ее единственное утешение заключалось в успокоительных словах и отдаленных обещаниях. Она отвращалась от чувственных утех этой жизни и обращалась к способам бегства от этой жизни.

В своем желании ухода от действительности египтянин обращался не только к будущей потусторонней жизни, но также к счастливому прошлому. Как мы видели в главе 1, египтяне всегда в сильной степени ощущали совершенство, могущество и достоинство древних времен. Они постоянно обращались к прекрасным образцам своего прошлого, будь то мифологические времена правления богов или туманные исторические времена древних царей.

Ранее в этой главе мы цитировали древний образец агностицизма, где писатель говорил фактически следующее: на прежних мудрецов Имхотепа и Хардедефа часто ссылаются, однако они были неспособны защитить свои гробницы или имущество; что же в конце концов дала им их мудрость? В более поздние времена об этих предках судили иначе: их мудрость послужила им на пользу, ибо они оставили памятник, достойный почитания. «Имена мудрых писцов, живших, когда истекло на земле время богов, и предрекших грядущее, остались навеки, хотя ушли они, завершив срок свой, и давно позабыты все близкие их. Они не возводили себе медных пирамид и надгробий железных. Они не оставили по себе наследниками детей своих, которые увековечили бы их имена, но дошли до нас их писания и поучения, что сложили они. Изречения их — пирамиды их, а калам — их дитя… Есть ли где равный Дедефхору? Найдешь ли подобного Имхотепу?.. Они ушли, но не забыты их имена, и живут они в писаниях своих и в памяти человеческой»62.

Это сильное чувство, вызываемое богатым и гордым прошлым, было утешением в век, ощущавший неуверенность в настоящем. В конце концов эта ностальгия по прежним временам переросла в архаизацию, довольно слепо и невежественно копирующую формы далекого прошлого. Личное благочестие было неспособно породить понятие единого, по-отечески относящегося к человеку бога. Поиски духовной поддержки в религии выродились в обращении к оракулам и к строгому соблюдению ритуалов, что привело к тому опустошению религии, которое было замечено Геродотом. В пределах системы национального конформизма даже бог-царь стал всего лишь марионеткой законов, каким он представлялся Диодору. У Египта не нашлось ни случая, ни способности выработать взаимоотношения между человеком и богом в удовлетворительной для обоих форме. Если выразить это иначе, у Египта не нашлось ни случая, ни способности выработать взаимоотношения между личностью и обществом во взаимно выгодной форме. Здесь древние евреи пошли дальше, но решение не найдено и поныне.