— Это они так каждый день ходят? — удивляется Варя-Забелина.
— Каждый день и на всех переменах: на маленьких и на больших… Ничего не поделаешь, обожают! И вы выбирайте себе каждая кого-нибудь из старшеклассниц — и обожайте!
— Нет, — говорю я, — мне не хочется.
Оказывается, ни Варе не хочется, ни Мане, ни, конечно (за Маней вслед), Кате Кандауровой тоже не хочется!
— Ну почему? — удивляется Меля. — Почему? Вам это не нравится?
— Скука! — говорю я. — Если бы еще лицом к лицу с ними быть, разговаривать — ну, тогда бы еще куда ни шло…
— Да, «лицом к лицу»! — передразнивает Меля. — Что же, им ходить по коридору всю перемену задом, как раки пятятся? Или ты будешь задом наперед ходить?
— А ты сама почему никого не обожаешь? — спрашивает у Мели Варя Забелина.
— Так я же ж обожяю! — говорит Меля. — Я кушять обожаю! Чтоб спокойненько, не спеша, присесть где-нибудь и кушять свой завтрак.
Мы Мелю понимаем: обожательницам не до еды; сразу, как прозвонят на перемену, они мчатся сломя голову к тем классам, где учатся их обожаемые. А потом ходят за ними. Ходить вовсе не так просто. Надо это делать внимательно: обожаемые остановились и обожательницы тоже останавливаются. Надо ходить скромно, не лезть на глаза, ничего не говорить, но смотреть зорко: если у обожаемой упала книга, или платочек, или еще что-нибудь, надо молниеносно поднять и, застенчиво потупив глаза, подать. Какое уж тут «кушянье», когда все внимание сосредоточено на обожаемых!
— Шаг в шаг, шаг в шаг! — объясняет Меля. — Зашли обожяемые зачем-нибудь в свой класс, — стойте под дверью их класса и ждите, когда они опять выйдут. Зашли они в уборную, — и вы в уборную! Шьто же, мне любимое пирожьное в уборной есть?
Мы хохочем.
— А потом, — говорит Меля сурово, — надо ведь еще подарки делать! Цветочки, картинки, конфетки, — а ну их — к богу! Вы мою тетю знаете, видели?
— Знаем… — вспоминаем мы не без содрогания. — Видели!
— А можно с такой теткой подарки делать? Ну, это мы сами понимаем: нельзя. Вообще, в описании Мели, обожание — вещь не веселая, и нас это не прельщает.
— Вот учителей обожать легче! — продолжает Меля. — Это все делают… Ходить за учителем, который твой обожаемый, не надо. А если, например, сейчас будет урок твоего обожаемого учителя, — ты навязываешь ему ленточку на карандаш или на ручку, которые у него на столе лежат. И еще ты должна везде про него говорить: «Ах, ах, какой дивный дуся мой Федор Никитич Круглов!»
— Ну уж — Круглов! — возмущаемся мы хором.
— Не хотите Круглова — берите других, — спокойно отвечает Меля.
— Хорошо! Я нашла! — кричит Варя Забелина. — Я Виктора Михайловича обожать буду! Учителя рисования. Чудный старик!
— Ну вот… — огорчаюсь я. — Только я подумала про Виктора Михайловича, а уж ты его взяла!
— Давай пополам его обожать? — миролюбиво предлагает Варя.
— Можешь взять учителя чистописания, — подсказывает Меля.
— Нет, как же я буду его обожать, когда он на каждом уроке говорит про меня: «Что за почерк! Ужасный почерк!» А я вдруг его обожаю! Это будет — вроде я к нему подлизываюсь.
— Можно обожать и не учителя, а учительницу. Дрыгалку хочешь? — дразнит меня Меля. — Колоду хочешь?
Я не хочу ни Дрыгалку, ни Колоду, ни даже учительницу танцевания Ольгу Дмитриевну.
— Ну, знаешь… — Меля разводит руками. — Ты просто капризуля, и все. Всех мы перебрали — никто тебе не нравится! Ну, хочешь, можно кого-нибудь из царей обожать — они в актовом зале висят. Одни — Александра Первого, другие — Николая Первого обожают.
Мы молчим. Я напряженно думаю. Ну кого бы, кого бы мне обожать? И вдруг с торжеством кричу:
— Нашла! Нашла! Я ксендза обожать буду!
В первую минуту все смотрят на меня, как на полоумную.
— Ксендза? Ксендза Олехновича? За что его обожать? Что ты, ксендза не видала?
Нет, видала. Даже близко видала — например, ксендза Недзвецкого. Но ксендз Недзвецкий красивый, высокий, изящный, а ксендз Олехнович (он преподает закон божий девочкам-католичкам) — старенький, облезлый, в нечищеной сутане. И голова продолговатая, бугристая, как перезрелый огурец. А нос у него сизый и вообще лицо бабье, похоже на Юзефино… Нет, кончено, решено: я буду обожать ксендза Олехновича! Поляков обижают — вот я буду ксендза обожать, тем более что за обожаемыми преподавателями не надо ходить по коридорам, не надо ничего им говорить. Просто скажешь кому-нибудь иногда: «Ксендз Олехнович — такой дуся!» — и все. Правда, сказать это про ксендза Олехновича очень трудно — все равно что сказать про старую метлу, что она красавица. Ну, как-нибудь…
Увы! Мое «обожание» ксендза Олехновича кончается в тот же день. Да еще при таких трагических обстоятельствах, что я этого вовек не забуду…
Третий урок — тот, после которого начинается большая перемена, — урок закона божия… Эти уроки всегда совместные для обоих отделений нашего класса — и для первого и для второго. Все православные девочки из обоих отделений собираются в первом отделении, и там со всеми ими одновременно занимается православный священник отец Соболевский. А все католички — из обоих отделений — собираются у нас, во втором отделении, и со всеми ими вместе занимается ксендз Олехнович. В нашем классе есть еще несколько так называемых «инославных» девочек: одна немка-лютеранка, две татарки-магометанки и две еврейки — Маня Фепгель и я. Всех нас сажают в нашем втором отделении на последнюю скамейку, и мы присутствуем на уроке ксендза Олехновича. Нам велят сидеть очень тихо; мы можем читать, писать, повторять уроки, но, боже сохрани, нельзя шалить!
Мы не знаем, конечно, что в этом навязанном ксендзу присутствии девочек, посторонних его религии и его национальности, есть, несомненно, что-то оскорбительное для него.
Ведь вот на урок православного закона божия нас не сажают! Не хотят обижать священника отца Соболевского. А за что же обижать старенького ксендза?
Ксендзу, наверно, обидно в его уроке все — от начала до конца. Во-первых, он должен преподавать не на родном языке, а по-русски. Говорит он по-русски плохо — может бить, он делает это даже нарочно. «А, вы заставляете меня учить польских детей на чужом языке? Так вот же вам: ДАвид схОвау камень и пОшел битися з тым ГолиАтэм», — это значит: Давид спрятал камень и вышел на бой с Голиафом.
Наверно, обижает ксендза и то, что на его уроке сидит пять «инославных» девочек. Неужели нельзя было оставить его с одними девочками-католичками, а нас посадить на этот час куда-нибудь в другом месте? И ксендз Олехнович — «мой дуся ксендз»! — явно оскорблен этим. Он старается не смотреть в нашу сторону, но его сизый нос становится каким-то негодующе-фиолетовым.
Нас, пятерых «инославных», это тоже очень смущает и стесняет. Мы стараемся сидеть тихо, как мыши, мы не шепчемся, не переговариваемся — мученье, а не урок! За короткий срок я, кажется, выучила лица моих «инославных» подруг наизусть, до последней черточки. Вот красотка татарка Сонечка Тальковская — самая хорошенькая девочка из всего нашего класса (это Лида Карцева говорит, а Лида понимает, кто хорошенький, а кто нет!); у Сонечки смугло-палевое личико, прелестный носик и такие лукавые, чуть косо разрезанные глазки, как угольки! Другая татарка (в институте надо говорить «магометанка»), Зина Кричинская, по виду ничем не напоминает о своем татарском происхождении. Она блондинка со светлыми волосами, с таким нежно-розовым лицом, как прозрачное брюшко новорожденного щеночка. О ее восточном происхождении говорит только разрез ее глаз, слегка, очень отдаленно, монгольский. Зину Кричинскую я люблю с первого дня — это удивительно милая, тихая девочка, очень добрая и хорошая.
И Соню Тальковскую, и Зину Кричинскую, и Луизу Кнабэ я уже знаю наизусть — рассматривать их мне уже неинтересно. О Мане Фейгель я и не говорю. Что же мне делать, чем заняться, чтоб не шуметь, чтоб не обиделся «мой дуся ксендз»? У меня есть с собой книга — «Давид Копперфильд». Я берусь за чтение и понемногу забываю обо всем на свете.