Когда Колода волнуется, она начинает в разговоре брызгать слюной. Слово «исключить» она произносит с брызгами во все стороны. Это смешно, но я не смеюсь: рука Мани Фейгель около моей руки резко вздрагивает. Я понимаю: Маня с ужасом думает о возможности своего исключения из института. Мне тоже становится очень не по себе.
— Господин директор настаивал на вашем исключении, — говорит Колода. — Но я уговорила, я положительно умолила его простить вас. Я верю, что вы — не окончательно испорченные девочки, да… бог вам поможет, и вы еще исправитесь… Но помните: никаких незаконных поступков! Никаких действий скопом! Вы меня поняли?
Мы молчим, наклонив головы и глядя себе под ноги. Мы не отвечаем, потому что мы уже крепко знаем: когда начальство задает вопросы, оно вовсе не ждет от нас ответа, надо молчать и терпеливо ждать, пока кончится вся эта комедия.
— Ступайте! — говорит Колода. — И помните! Помни-те!
Мы делаем реверанс и уходим почему-то на цыпочках. Может быть, этим мы хотим показать, что мы пом-ним! пом-ним!
Мы в самом деле пом-ним! Помним и о том, что надо во что бы то ни стало довести наших бедных двоечниц до честных троек. Мы больше не занимаемся в стенах института, мы собираемся по очереди у каждой из нас. В день, когда нам выдают «сведения» (теперь это называется «табель»; у нас называлось «Сведения об успехах и поведении ученицы такой-то»), мы, четверо заговорщиц (Лида называет нас «скопщиками»), сияем, как именинницы: все наши «студентки» получили тройки, честно заработанные трудом, своим и нашим. Только бедная Броня Чиж получила одну двойку — по французскому языку, и то главным образом за кляксы в тетради.
Глава тринадцатая. НЕУДАВШИЙСЯ ЖУРФИКС
— Ты бываешь у Ивана Константиновича? — задает как-то папа за обедом вопрос.
Мама отвечает не сразу.
— Бываю, конечно…
— Но — реже, чем раньше?
— О да! Гораздо реже…
Помолчали. Потом папа снова спрашивает:
— А Пуговка бывает там?
Я — не мама. Я не умею отвечать так сдержанно, тактично. Мне это не дается. Я, видно, бестактичная…
И сейчас на папин вопрос: «А Пуговка бывает там?» — я отвечаю, как отрезываю:
— Нет. Пуговка там не бывает.
— Та-а-ак… — задумчиво тянет папа. — Ну, давай начистоту: тебе Тамара не нравится?
— А кому она нравится? Кому она может нравиться… такая? У нас в классе ее все терпеть не могут. Маме она тоже не нравится, только мама молчит…
— Да, она мне не очень нравится… — признается мама.
— Но ведь это внуки Ивана Константиновича! — говорит папа с упреком. — Ведь он их любит!
— А что «внуки»? — снова наседаю я на папу. — Леню мы с мамой очень любим. И он нас любит. Каждый день хоть на полчасика да забежит! Совсем как свой; маму зовет «тетей Леной», тебя — «дядей Яковом»…
— Очень славный мальник! — подхватывает и мама. — Добрый, ласковый, веселый… Я бы хотела, чтоб наш Сенечка такой стал, когда вырастет!
— И Поль его любит, и Юзефа, и Кики… Весь дом! Ужасно жалко, что он — не девочка, он бы у нас в институте учился. А Тамарка эта… Иван Константинович ее так любит — и птиченька она, и птушечка, и уж не знаю, как еще, — а она с ним разговаривает вроде как с лакеем!.. Княжна Хованская! — произношу я в нос. — Княжна Болванская!
— Что за глупости! — строго обрывает меня папа.
— Это не я так ее называю, — это Меля Норейко так говорит… "
— Девочка, конечно, не очень симпатичная, — говорит папа задумчиво. — Но ведь — ребенок еще! Взрослый, если плохой, — так он уж навсегда плохой, до самой смерти… И то не всякий, бывают исключения. А дети тем и хороши, что у них все еще может меняться.
Мама говорит очень сдержанно:
— Будем надеяться, что девочка еще выправится.
Все с минуту молчат.
— А пока, заявляет вдруг папа очень решительно, — сегодня вечерком пойдем-ка мы все трое к Ивану Константиновичу. Ведь горько же старику, — понимаете вы это? Вроде как отреклись мы от него!
И вот мы сидим вечером за столом у Ивана Константиновича. Рад он нам — ужас до чего!
Тамара, по обыкновению, держит себя как герцогиня, случайно попавшая на вечеринку дворников и извозчиков… Леня из-за самовара строит мне страшные рожи. Шарафутдинов от гостеприимства так топает сапогами, что Тамара морщится и иногда страдальчески прижимает пальцы к вискам — совсем как Дрыгалка!
— Вот кстати пришли вы! — радуется Иван Константинович. — Мы тут одну затею обсуждаем. Очень интересную! Тамарочка придумала… Расскажи, птуша!
— Им неинтересно, Иван Константинович… — роняет Тамара равнодушно.
— А ты все-таки расскажи! Пожалуйста…
И Тамара начинает рассказывать про свою «затею». Она говорит с таким выражением лица, словно мы все — конечно, не люди, а мусор и не можем понять ничего возвышенного, но раз Иван Константинович требует, она рассказывает:
— Я задумала… Скучно ведь мы живем! Ну, вот я хочу устраивать по субботам журфиксы. Раз в две недели!
— Журфиксы! — радуется Иван Константинович. — Замечательно, а? Ну, а кого ты пригласишь?
— Подруг моих… — снисходительно объясняет Тамара. — Нюту Грудцову, внучку городского головы… Княжну Лялю Гагарину, Зою и Риту Шабановых…
— И Сашеньку, конечно, да? — спрашивает Иван Константинович.
Но тут — это просто какое-то несчастье! — во мне, как всегда, от одного вида Тамары, от ее голоса, просыпается самый упрямый дух противоречия.
— Нет! — заявляю я. — Сашенька не придет…
Ленька из-за самовара делает мне восторженные знаки. Валяй, мол, валяй, браво!
Тамара, надо отдать ей справедливость, как всегда, во сто раз сдержаннее, чем я!
— Ну, как ей будет угодно! — говорит она. — Захочет — придет, нет — ну, нет… Да ей, конечно, и неинтересно, ведь все эти девочки — из первого отделения, а она — из второго.
— Вы, Тамара, — тоже из второго! — не могу я удержаться, чтобы не уколоть ее в больное место.
— Да, пока… — говорит она спокойно. — Иван Константинович уже возбудил ходатайство о моем переводе в первое отделение… Не сегодня-завтра меня переведут. И тогда я буду с ними, с подругами моими.
В душе моей — целая буря невежливых напутствий: «Скатертью дорожка!», «К черту!..» Я еле удерживаюсь от того, чтобы не выпалить это вслух.
Между тем Тамара так же спокойно и непринужденно продолжает:
— Иван Константинович, кстати о журфиксах: надо все-таки обновить здесь сервировку. Что за чашки, что за тарелки, боже мой! Как в трактире…
— Обновим, птичеиька, обновим! — добродушно соглашается Иван Константинович. — Возьми завтра с собой Шарафута и ступай с ним по лавкам, делай покупки.
— Дедушка! — вдруг встает Леня во весь рост из-за самовара. — Я желаю тоже! У Тамарки будут через одну субботу журфиксы — ну, а у меня пусть будут в свободные субботы жирфуксы. Гениально, правда?
— Гениально! — расплывается Иван Константинович. — Просто гениально! А кого ты пригласишь?
— Ну, первую, конечно, вот эту! — показывает Леня на меня. — Шашуру… Придешь, Шашура?
— Конечно, приду!.. Если мама позволит…
Мама с улыбкой кивает головой.
— Потом приглашу одного моего одноклассника — он очень хорошо играет на скрипке, а я буду аккомпанировать ему на рояле. И сестру его позову — она ни на чем не играет, она стихи пишет, очень славная. На Тамаркиных журфиксах будет ржать Ляля-лошадь, а на моих жирфуксах будет замечательная музыка! Дедушка, придете слушать?.. Тетя Лена, дядя Яков, придете?
Ну бывает же на свете такое! Все бессердечие, все чванство, надутая спесь — сестре. А вся милота человеческая — ее родному брату!
— Да, забыл! — спохватывается Леня. — Мне, дедушка, новой посуды не надо: чай у меня будет разливать Шашура, а она, черт косолапый, все перебьет, и тогда…
Фраза остается недоконченной: я бросаюсь к Лене, чтобы надрать ему уши; он убегает, мы с хохотом носимся по квартире.
— Чура-чура! — кричит Леня. — Я придумал роскошную вещь: в концерте жаба Милочка споет романс, а попугай Сингапур спляшет камаринского. Плохой жирфукс, что ли?