— Этот пес, чтоб ему околеть, он какой-то сумасшедший! Он хватает меня за ноги, как будто я жареная курица! Укусит — черт с ним, пусть подавится моим мясом! — но ведь он может порвать мои штаны…
В общем, после вмешательства папы все пришло в порядок, и Ионель ходит не «через злого песа», а по парадной лестнице.
Мы идем с мамой из улочки в улочку; улочки узенькие, как ниточки, — непонятно, как могут проехать по ним телега или извозчичьи дрожки. Домишки убогие, как размокшие в лужах коробочки из-под лекарств.
— Мама! Почему ты отдала этого Даню в ученье к Ионелю? Ионель — такой крикун, такой грубиян… Я его боюсь!
— Он крикун, — соглашается мама, — но он честный человек. И добрый. Он мальчика не обидит. Меня гораздо больше интересует вопрос, чему Ионель его обучит… Он ведь неважный портной.
— Так почему ты не отдала мальчика в ученье к хорошему портному?
— Хорошему портному неинтересны те несколько рублей, которые общество платит за мальчика ежемесячно. Он старается взять умелого помощника, а не такого, которого еще всему учить надо.
Наконец в самой убогой улочке, в самом плохоньком домишке мы находим мастерскую Ионеля. Мы сразу попадаем в небольшую комнатушку, битком набитую людьми. Ионелю принадлежит, как потом выясняется, только половина этой комнаты — тут он и живет и работает вместе с женой, детьми (один из них лежит в люльке) и своим «учеником» Даней. Другую половину комнаты занимает скорняк; мокрые беличьи шкурки, приколоченные гвоздиками к доске, воняют так нестерпимо, — что стараешься не дышать носом.
Маминого подопечного, Даню, ученика Ионеля, мы застаем за занятием, очень далеким от портновской учебы: он качает люльку с младенцем.
— Слушайте, Ионель! — говорит мама с упреком. — Как вы считаете, благотворительное общество отдало вам мальчика в няньки? Нет, общество думало, что оно отдает вам мальчика в ученики!
— Госпожа докторша! — спокойно отвечает Ионель. — Что общество думало или чего оно не думало, — это его дело. А Данька учится у меня так, как я сам когда-то учился у мастера; я тоже качал люльку, и бегал в лавочку за хлебом, и чего я только не делал! И — сами видите: ничего плохого ко мне не пристало, и я, слава богу, научился портновскому делу! Данька тоже научится. Все.
— Вы, мадам, не сердитесь… — робко говорит жена Ионеля, очень худая женщина с измученным лицом. — Но Данька — такой хороший мальчик, ребенок его так любит, что просто ужас! И он не заснет, пока Данька его немного не покачает…
У Даньки действительно глаза добрые, мягкие. Но я замечаю, что он смотрит добрыми глазами не только на ребенка в люльке, но и на хозяйку. Хозяйка, видимо, женщина хорошая.
— А чему он успел научиться у вас, Ионель? — спрашивает мама. — Что он уже умеет?
— Он умеет раздувать утюги, — загибает Ионель пальцы на руке, — умеет аккуратно пороть, чтоб не испортить, сохрани бог, материал, умеет зашить, когда я ему показываю: «отсюдова и досюдова»… А что, мало? Я считаю, что на первые месяцы это даже о-очень много!
— А что он ест? — не унимается мама.
У Ионеля раздуваются ноздри. Я боюсь, как бы он не начал кричать на маму.
— Госпожа докторша! Он ест то, что едим я, и моя жена, и наши дети. Вы же можете спросить меня еще: «А он сыт?» Так я вам прямо скажу: нет, не каждый день. Есть у меня работа — он сыт, а нет — так нет. Но такого, чтобы мы что-нибудь ели, а Даньке не давали, — этого не бывает. Довольно вам?
Ребенок в люльке заснул. Данька садится так же, как сидит Ионель, как сидят все портные на свете, — по-турецки, поджав ноги, — и начинает очень бережно и осторожно пороть какую-то кацавейку. Худенькое лицо его принимает такое испуганное, опасливое выражение, как если бы он пробирался по доске, переброшенной через реку. Шутка ли, он может, сохрани бог, сделать дырку в материале!
Чтобы придать разговору более спокойный тон, мама говорит шутливо:
— Даня, Даня! Какой же ты портной, когда все на тебе порвано? Почему не починишь?
Но именно эти мамины слова всего более сердят Ионеля.
— Госпожа докторша! — говорит он мрачно. — Только из уважения к вам я не могу расстегнуть мою жилетку. А то вы бы увидели, какие дыры на моей собственной рубашке. Данька пришел ко мне оборванный, — он уйдет от меня оборванный. Думаю, что всю жизнь он проживет оборванцем, таким, как я. Наш брат, голоштанник, только после смерти получает целый саван… в земле!
Я начинаю горячо шептать маме.
— Можно, я подарю этому Дане «Домби и сына»?
Мама передает мой вопрос Ионелю.
— Во-первых, — загибает Ионель пальцы на руке, — для книг у нас нет времени. Во-вторых, нет лишнего керосина. А в третьих, я бы хотел видеть, как он будет читать вашу книжечку, когда он вообще не умеет читать!
— Так я могу научить его… Пожалуйста! И читать и писать…
— Ой, божечка ты мой дорогой! — вздыхает Ионель. — Она его будет учить… А когда? — вдруг кричит он свирепо. — Ночью, да? Ночью вы, наверно, спите и Даньке тоже не грех поспать. Он за день достаточно набегается, и нагопкается, и наработается!
— Ну хорошо! — пытается мама загладить неловкость. — В общем, я вижу, у вас все благополучно… Пойдем, Сашенька! Только тут такой запутанный ход на улицу… Можно, чтобы Даня проводил нас до ворот?
— Хорошо, — соглашается Ионель, и в глазах у него смешинка. — Пусть он идет с вами, и тогда вы уж от него самого узнаете, что ход вовсе не такой запутанный… или что других ходов на свете вообще не бывает.
Мы прощаемся и уходим. Даже во дворе, загаженном гниющими отбросами, воздух кажется освежающим после жилища Ионеля.
Сделав несколько шагов, мама останавливается и спрашивает, положив руку на Данино плечо:
— Даня, скажи мне правду: тебе тут хорошо?
Даня слегка пожимает одним плечом и улыбается своей улыбкой, испуганной и доброй.
— Как это — «хорошо»? — говорит он. — А кому это бывает «хорошо»? Я такого никогда не видал… Живу — и все. Бывает гораздо хуже…
— Но тебя не бьют, не обижают?
— Ой, что вы! — Даня словно даже обижен за Ионеля и его семью. — Они — хорошие люди, дай им бог здоровья. И все-таки я же учусь! Мастер забыл вам сказать: я уже и петли могу метать тоже!
Мама сует Дане что-то в руку:
— Вот. Купи себе семечек… или рожков… или конфеток… Что хочешь! И беги обратно: холодно, а ты без пальто… До свидания!
Даня явно обрадован.
— Спасибо… — говорит он со своей печальной улыбкой. — До свидания!
И бежит домой.
— Спасибо!.. — еще раз слышим мы издали его голос.
Мы идем с мамой молча. Потом мама говорит:
— Ну, теперь, только на примерку к моей новой портнихе, мадам Розенсон, — и домой.
И мы прибавляем шагу.
У мадам Розенсон нам открывает дверь девочка лет двенадцати, в коричневом платье с белой пелеринкой, застегивающейся под подбородком. Ее светлые волосы аккуратно заплетены в косу. Девочка вводит нас в гостиную и просит нас подождать «хвилечку»: мадам Розенсон сейчас выйдет.
Гостиная — она же и примерочная — обставлена прилично. На круглом столе навалены горой модные журналы.
— А ты кто? — скрашивает мама у девочки.
— Я, прошу пани, ученица мадам Розенсон. Стефка.
Мама провожает девочку глазами.
— Ничего не скажешь… — вздыхает она. — Польское благотворительное общество работает лучше, чем мы. Ты заметила, как аккуратно девочка одета, как она хорошо держится? И отдают они детей настоящим мастерам. У мадам Розенсон можно научиться ремеслу: это тебе не Ионель…
Через минуту-другую появляется сама мадам Розенсон. У нее лицо властное и злое; приветливое его выражение похоже на слишком маленькую маску, из-под которой отовсюду вылезают грубость и злость. Мадам Розенсон, видно, сейчас завтракала или обедала: губы у нее в сале, и она облизывает их, как людоедиха.
— Стефка! Марыська! — кричит мадам Розенсон. — На примерку!
Та девочка, которая нас впустила, Стефка, и вторая, одетая точь-в-точь так же, Марыська, — вносят на манекене прикроенное и сметанное мамино платье. Когда они на миг открывают дверь из соседней комнаты, оттуда слышно жужжание швейных машинок и видны еще одна-две такие девочки, как Стефка и Марыська.