— И Яновской, конечно, тоже не нравится?
Я тоже секунду молчу. Но что же я могу сказать после Лиды, кроме правды?
— Нет, Евгения Ивановна, не нравится.
— Почему?
— Зачем чертить образ подруги «в знак угрозы»? Ведь я, значит, люблю свою подругу, я хочу «Лину не забыть». Так почему «угроза»?
В эту минуту — без сомнения, критическую для Дрыгалки, потому что ей нечего нам возразить, — в класс входит Федор Никитич. Наш спор о поэзии прерывается. Больше Дрыгалка его благоразумно не возобновляет.
…Еще вечером дома у нас, на семейном совете, было решено: нам с мамой на вокзал не идти. Люди сойдут на перрон из душного зимнего вагона, — тут надо думать о вещах, надо получать багаж, Шарафутдинов должен погрузить его на подводу и везти на квартиру доктора Рогова… Тут, среди всех этих хлопот, мы будем некстати.
Решаем: встретим Ивана Константиновича с его новой семьей у них дома. Это будет лучше.
Чтобы мне не ударить лицом в грязь перед новыми знакомыми, мама велит мне надеть новое платье. Оно, правда, бумазейное, но в симпатичненьких цветочках и с белым воротничком. Мне, конечно, кажется, что я в нем красавица!
Когда приезжие входят в переднюю, мы с мамой выходим им навстречу. Иван Константинович, очень, видимо, утомленный и хлопотами и дорогой, увидев маму и меня, весь так и засветился улыбкой.
— Вот это — Тамарочка… — представляет он. — Вот Леня… А это, дети, — показывает он на нас с мамой, — посмотрите на них внимательно! — это мои самые лучшие друзья. Да-да, и она, — обнимает он меня, — она, Сашурка, тоже мой старый, верный друг. Это ее мама, Елена Семеновна, удивительнейшая женщина! А есть еще и папа — товарищ мой, доктор, он, наверно, потом придет. Знакомьтесь!
Я не столько слушаю слова Ивана Константиновича, сколько смотрю на Тамарочку и Леню. Леня, в общем, такой, каким я его себе представляла: высоконький мальчишка в кадетской форме, кудрявый, даже вихрастый, только глаза у него не дерзкие, а добрые, ласковые. Он весело и просто здоровается со мной.
— Дедушка нам про тебя всю дорогу рассказывал!.. Даже немного поднадоел! — Он весело смеется. — Теперь держись: окажешься не такая — беда тебе!
И он убегает из комнаты.
Но когда я подхожу к Тамарочке и от души протягиваю ей руку, она отстраняет свои руки:
— Сейчас… Сниму перчатки!
Иван Константинович с мамой уже ушли в комнаты, а я стою дура дурой перед Тамарочкой, которая молча снимает лайковые перчатки. Она делает это неторопливо, осторожно — пальчик за пальчиком, пальчик за пальчиком! Я вижу ее лицо — очень хорошенькое, с круто выгнутыми, чуть оттопыренными губами. В этом лице — равнодушие, безразличие ко всем и ко всему и какая-то заносчивая гордость. Сняв последний перчаточный палец, Тамарочка снимает с головы шляпку, очень замысловатую и задорную.
Я с уважением и завистью вижу, что шляпка приколота к волосам, как у взрослых дам, длинными булавками с красивыми головками, — не то что у меня: шляпка на резинке! И резинка всегда почему-то очень скоро ослабевает, шляпка заваливается за спину и болтается там.
Наконец Тамарочка поправляет кудряшки на лбу — и улыбается мне. От этого она сразу становится милее и ближе. Она протягивает мне руку:
— Ну, теперь можно знакомиться…
Мы жмем друг другу руки и идем в комнаты вслед за моей мамой и Иваном Константиновичем. Мы застаем их в комнате, предназначенной для Тамарочки. Мебель, которую привезли с собой, еще не прибыла, и пока ночлег устраивается на старых диванах Ивана Константиновича. Тамарочка оглядывается благосклонно: комната ей, по-видимому, нравится.
— Здесь я поставлю свою кровать, — прикидывает она. — Тут встанет шифоньер. Там — столик.
Вдруг ее взор падает на приготовленный для нее туалетный столик, обитый тюлем.
— Что это? — спрашивает она.
— Это тебе Иван Константинович купил, — объясняет ей мама. — Туалетный столик.
— Мне? — с возмущением выпаливает Тамарочка. — Это мещанство? Это зеркало в собачьей будке?.. Иван Константинович! — резко обращается она к старику. — Я же вам говорила, чтобы вы приказали отправить сюда бабушкин трельяж. Неужели вы забыли это сделать? Ведь все вещи, какие мы там оставили, мы уже не получим никогда — их возьмут себе тетки, бабушкины сестры… А зачем старухам нужен трельяж красного дерева?
Иван Константинович только собирается ответить Тамарочке, как вдруг в комнату врывается Леня:
— Тамарка! Скорее, скорее! Смотри, что за прелесть!
И он увлекает Тамарочку в «звериные комнаты». Но не успевают мама и Иван Константинович даже взглядом обменяться, как раздается пронзительный визг, и из звериной комнаты выбегает Тамарочка. Она кричит, задыхаясь от гнева:
— С жабами! Рядом с жабами!.. Ни одной секунды, ни одной секунды…
Она схватывает в передней свою замысловатую шляпку, кое-как нахлобучивает ее на голову и начинает быстро, яростно напяливать лайковые перчатки.
— Милая… птиченька моя… — говорит Иван Константинович с такой нежностью, с такой любовью, что на эту ласку поддался бы, кажется, и камень.
Камень — да, может быть! Но — не Тамара! Она вырывается из рук Ивана Константиновича, лицо у нее злое, неприятное:
— Оставьте меня, Иван Константинович! Я не хочу жить в одной квартире с жабами! Не хочу и не хочу! Я к этому не привыкла… Они вылезут ночью и заберутся ко мне в постель…
С бесконечным терпением, ласковыми словами, воззваниями («Ты же — умница!») Ивану Константиновичу удается доказать Тамаре, что из террариумов нельзя «вылезть ночью», что звериные комнаты запираются на ключ («Вот видишь, кладу ключ в карман!»), да и Тамарину комнату отделяет от них еще целых три комнаты.
Наконец Ивану Константиновичу удается успокоить разбушевавшуюся Тамару. Она уже тихо плачет, сидя у него на коленях, но громов и молний больше нет — так, последние капли пронесшегося дождя. А Иван Константинович обнимает свою «внученьку» и тихо-тихо журчит ей ласковые слова, как будто он всю жизнь был дедушкой или нянькой. Наконец Тамара спрашивает:
— А выбросить эту гадость нельзя? Совсем вон выбросить, чтоб их не было в квартире?
И тут Иван Константинович перестает журчать. Он отвечает твердо, как отрезает:
— Нельзя.
Тамара издает последнее жалостное всхлипывание — и замолкает. Она поняла, что у Ивана Константиновича есть и «нельзя», да еще такое, которое не сдвинешь с места. Она сразу меняет тему разговора; спрыгивает с колен Ивана Константиновича и капризно тянет:
— А я хочу ку-у-у-шать! Можно это здесь?
На это ей отвечает из столовой Леня. С набитым ртом он кричит:
— Скорее! Я тут все съел!
Конечно, это шутка. Съесть все, что наготовил Шарафутдинов, не мог бы и целый полк солдат. Проголодавшиеся Леня и Тамара воздают должное всем блюдам. Сияющий Шарафутдинов носится между кухней и столовой, вертится вокруг стола, потчуя дорогих гостей. Не забывает и меня, — я хотя и не приезжий гость, но зато я ведь своя! — и он хорошо знает, что я люблю. Подставляет блюдо и подмигивает:
— Пирожкам!
Или предлагает мне рябчика:
— Пытичкам!
Тамаре Шарафутдинов, я чувствую, не очень нравится. Посреди разговора она вдруг заявляет:
— Иван Константинович! Вы мне обещали, что у меня будет горничная… Я ведь привыкла… У дедушки было всегда несколько денщиков, но нам с бабушкой горничная прислуживала.
За Ивана Константиновича отвечает мама:
— Горичная уже нанята. Она придет завтра с утра.
Я с удовольствием замечаю, что маме Тамара так же не нравится, как мне… Что такое? Разве она мне не нравится? Ведь я ее так ждала, так радовалась ее приезду! Столько наговорила о ней всем подругам! И такая она хорошенькая, такая нарядная, с такой шляпкой и лайковыми перчаточными пальчиками… Разве она мне не нравится?
Не нравится. Совсем не нравится. Вот ни на столечко!
А Леня? Нет, Леня совсем другой. Словно и не брат ей! Он — простой, веселый, видимо, добрый мальчик. С Шарафутдиновым уже подружился; тот смотрит на Леню со всей добротой своего простого, чистого сердца. Ивана Константиновича Леня ласково и сердечно зовет дедушкой (а Тамара все хлещет его «имяотчеством!»). Нет, похоже, что Леня — мальчик ничего, славный.