Утром я встал совершенно опустошенный. Не рискну утверждать, что испытывал угрызения совести или стыд, но вчерашний опыт оставил у меня скверный привкус во рту и известное беспокойство в душе.
Может быть, потому, что с некоторых пор я представляю себе, каким будет следующий этап. Я пытаюсь не думать об этом, убеждая себя, что нам хорошо, что нет смысла что-нибудь менять.
Точно так же я рассуждал, когда снимал для Иветты комнату на бульваре Сен-Мишель, и потом, поселив ее на улице Понтье. С тех пор как мы знакомы, меня толкает вперед некая темная, неподвластная мне сила.
Мне все трудней оставаться наедине с Вивианой, сопровождать ее в город, быть для всех ее мужем и сотоварищем, в то время как Иветта томится в ожидании меня.
В самом деле томится? Мне в это почти верится. Со своей стороны я испытываю такое же чувство пустоты, тревожную выбитость из колеи, как только оказываюсь вдали от нее.
Наступает момент, когда для меня останется единственное приемлемое решение — полностью разделить с ней свою жизнь. Я знаю, что это мне сулит, представляю себе неизбежные последствия. Пока это кажется мне немыслимым, но я столько раз видел, как с течением времени осуществлялись самые немыслимые вещи.
Еще год, даже три месяца назад Орлеанская набережная тоже выглядела бы чем-то немыслимым.
Вивиана, которая это чувствует, готовится к борьбе. Она не отступит и будет свирепо сопротивляться. На меня ополчится не только она, но все:
Дворец, газеты, наши — скорей ее, чем мои, — знакомые.
Это произойдет не завтра. Это остается пока что в области мечтаний. Я цепляюсь за настоящее, стараюсь радоваться ему, находить его сносным. Тем не менее у меня достаточно здравого смысла, чтобы понимать, это еще не конец.
Именно ввиду такого душевного состояния меня тревожат наши позавчерашние забавы втроем. Коль скоро уж это произошло, значит, будет повторяться. Быть может, это способ отвадить Иветту от поиска удовольствий на стороне, но, возможно, дело этим не ограничится и то, что случилось на Орлеанской набережной, неизбежно повторится потом на Анжуйской.
В среду, в восемь пятнадцать утра, я уже сидел в своем рабочем кабинете, названивая по телефону и расправляясь с текущими делами перед совещанием, назначенным нами на девять часов.
Все трое явились точно в срок, и мы приступили к работе, а Борденав следила, чтобы нас не беспокоили.
Речь шла об очень крупной операции-перекупке Жозефом Бокка и, разумеется, теми, кто за ним стоит, ряда крупных отелей. Одним из моих собеседников был преемник Кутеля, который ушел на покой и поселился в Фекане, — довольно молодой парень с графским титулом, прилежно посещающий «Фуке» и «Максим», где я частенько его замечал.
Против нас сидел один из моих собратьев, с которым у меня превосходные отношения; он представлял продавцов, и сопровождал его робкий толстый господин с тяжелым портфелем, оказавшийся первоклассным экспертом по вопросам законодательства об акционерных обществах.
В операции нет ничего сомнительного. Задача сводится к одному сформулировать условия сделки так, чтобы в максимально возможной степени снизить норму налогообложения.
Толстячок предложил всем сигары, и к десяти утра воздух в кабинете стал синеватым, а запах — как в курительной комнате после обеда. Время от времени я слышал телефонные звонки за стеной, но знал, что Борденав ответит на них.
Я ни о чем не беспокоился. Ей заранее дана инструкция звать меня к аппарату даже в разгар любой работы, если звонит Иветта, и так было уже несколько раз. Представляю себе, чего стоит моей секретарше подчиняться такому приказу!
Было чуть больше половины одиннадцатого, наше совещание все еще продолжалось, когда в дверь легонько постучали. Как я и наказывал Борденав, она вошла, не спрашивая разрешения, направилась к письменному столу и положила на него учетную карточку посетителя, ожидавшего моего ответа.
На карточке шариковой ручкой было написано всего одно слово — Мазетти.
— Он здесь?
— Уже полчаса.
Лицо у Борденав было серьезное, встревоженное, из чего я заключил, что ей известна суть происходящего.
— Вы сказали ему, что у меня совещание?
— Да.
— Предложили зайти в другой раз?
— Он ответил, что предпочитает подождать. А потом попросил отнести вам его карточку, и я не посмела отказать.
Мой коллега и двое остальных тактично беседовали о чем-то вполголоса, давая понять, что не слушают нас.
— Как он держится?
— Кажется, начинает терять терпение.
— Повторите ему: я занят и сожалею, что не могу принять его немедленно.
Пусть ждет или приходит в другой раз-выбор за ним.
Тут мне стало понятно, почему она меня потревожила.
— Не должна ли я принять какие-либо меры?
Думаю, она имела в виду полицию. Я отрицательно мотнул головой, хотя и не был так спокоен, как хотел выглядеть. Две недели назад, когда Мазетти каждый день топтался под моими окнами, его приход встревожил бы меня куда меньше: тогда это было бы естественной реакцией. Но мне не нравится, что он возник вновь после того, как две недели не подавал признаков жизни. Это не согласуется с моими предположениями. Я чувствую: здесь что-то не так.
— Прошу извинить, господа, что нас прервали. На чем мы остановились?
— Если у вас важное дело, мы могли бы продолжить и завтра.
— В этом нет необходимости.
Я достаточно владел собой, чтобы продолжать обсуждение еще три четверти часа, и, по-моему, ни разу не позволил себе ни малейшей рассеянности. Во Дворце уверяют, что я способен писать трудную судебную речь, одновременно диктуя письмо и, сверх того, ведя телефонные переговоры. Это преувеличение, но правда и то, что я в состоянии развивать разом две мысли, не теряя нити рассуждений ни в одном, ни в другом случае.
В четверть двенадцатого мои посетители поднялись, толстячок убрал документы в портфель, еще раз угостил всех сигарами, словно компенсируя нам затраченное время, и мы обменялись рукопожатиями у дверей.
Оставшись один, я едва успел сесть в свое кресло, как вошла Борденав.
— Примете его теперь?
— По-прежнему нервничает?
— Не знаю, можно ли назвать это нервозностью. Мне не нравится его взгляд и то, что, сидя в приемной, он рассуждает вслух. Вам не кажется, что вы напрасно…
— Впустите его, когда я позвоню.
Я походил по кабинету без определенной цели, как спортсмены разминаются перед состязанием. Посмотрел на Сену, потом уселся, выдвинул ящик стола, где у меня хранится пистолет. Я прикрыл его листом бумаги, чтобы оружия не было видно и оно не выглядело вызовом. Я знал, что пистолет заряжен, но не простер свою осторожность до того, чтобы снять его с предохранителя.
Нажимаю на кнопку звонка и жду. Борденав надо сходить за посетителем в приемную, вероятно в малую, ту, где чуть больше года назад Иветта тоже долго ждала меня. Слышу шаги двух человек, створка двери поворачивается.
Мазетти проходит около метра. Он кажется менее высоким, чем мне запомнился, и похожим скорее на заводского рабочего, чем на студента.
— Вы хотели говорить со мной?
Я указываю ему на кресло по другую сторону стола, но он не садится, выжидая, пока моя секретарша закроет за собой дверь, потом прислушивается, чтобы удостовериться, что она удаляется.
Он видел, как ушли трое моих посетителей. Воздух еще задымлен и непрозрачен, пепельница полна сигарных окурков. Все это он заметил. Значит, понял, что Борденав не соврала.
На нем не пальто, а кожаная куртка, потому что у него привычка всюду разъезжать на мотоцикле. Я нахожу, что он похудел и глаза запали. Я считал его красивым малым. Это не так: глаза посажены слишком близко, нос, несомненно перебитый, кривоват. Мазетти не внушает мне опасений. Мне, скорее, жаль его и на секунду кажется, что он пришел сюда, чтобы излить свои горести.
— Садитесь.
Он отказывается и, видимо, не испытывает потребности сесть. Стоя, не зная, куда деть руки, Мазетти колеблется, несколько раз открывает и закрывает рот и наконец роняет: