II

Этот разговор был прерван шумом на лестнице, а потом в комнату вошел приземистый мужик в одной жилетке и опорках, надетых на босу ногу.

– А я вот-ан, Василь Мироныч!.. Зравсте… Эге, видно, ехала деревня мимо мужика да в гости и приехала. Сестрица будете Василь Миронычу? Наше почтение, значит, вполне… ежеминутно…

Потом пришедший погрозил пальцем хозяину, укоризненно покрутил головой и заметил:

– Эх, брат, не хорошо обижать женский пол… Вот как разливается теперь Катерина Ивановна, река рекой. А промежду прочим, отлично… Пусть Парасковья Ивановна чувствует свое ничтожество, потому как ежеминутно должна покоряться собственному законному супругу…

– Будет тебе околесную-то нести, Фома Павлыч, – остановил его дядя Василий. – А мы вот что сообразим… чтобы честь честью все было… Понимаешь?

– Ежеминутно…

Фома Павлыч при этом подмигнул и потянул воздух носом. Дядя Василий достал кошелек, вынул из него рублевую бумажку и, откладывая по пальцам, говорил:

– Сороковка водки – раз… пару пива – два… Теперь нащет закуски: колбасы вареной полфунта, селедочку… парочку солененьких огурчиков… ситнова три фунта… Понимаешь?

– Вот как понимаю, одна нога здесь, а другая там… Ежеминутно оборудуем.

Подмигнув и повернувшись на одной ноге, Фома Павлыч ушел.

– И для чего это ты затеваешь, Вася, – корила Марфа. – Деньги только понапрасну травишь, а жена будет тебя ругать.

– Перестань, говорят… Ничего вы, бабы, не понимаете. Как есть ничего… А при этом кто мне может запретить родную сестру угостить? В кои-то веки увидались… Бывает и свинье праздник, милая сестрица. Вы только не беспокоитесь, потому как у вас свои порядки, а у нас свои… А Фома Павлыч мой благоприятель и при этом свояк: на родных сестрах женаты.

Фома Павлыч действительно вернулся «живой ногой», а за ним пришла и Катерина Ивановна.

– Катя, самовар поскорее! – весело торопил дядя Василий. – Гости-то наши здорово проголодались. Сидят да, поди, думают: в городе толсто звонят, да тонко едят.

– Мы еще на машине хлебушка поели, – ответила Марфа. – Сытехоньки.

– Сказывай… Знаем мы вашу деревенскую еду.

Пока самовар кипел, дядя Василий развернул закуску и налил четыре рюмки водки.

– Нет, уж меня уволь, Вася, – отказалась Марфа. – Отродясь не пивала.

– Ну, как знаешь. Эй, Катя…

Катерина Ивановна вышла и выпила поданную ей рюмку.

– Это ей для здоровья дохтур велел, – объяснил дядя Василий, точно извиняясь за жену. – Ну, Фома Павлыч, будь здоров на сто годов…

– Аль выпить, Василь Мироныч? Ну, одну-то куды ни шло… Будьте здоровы… ежеминутно…

От селедки и колбасы Марфа тоже отказалась, а за ней и Сережка, что даже обидело дядю Василия. Зато они с величайшим удовольствием принялись за ситник и огурцы. Сережка ел с таким аппетитом, что у него даже выступили слезы на глазах. Мать потихоньку дергала его за рукав рубашки, но мальчик был слишком голоден, чтобы понимать это предупреждение. Маленькая Шура с удивлением смотрела на него своими большими глазами и наконец проговорила:

– Папа, дай мне такой же точно кусок ситника… и огурец…

– Позавидовала? – смеялся дядя Василий. – Ну, учись у деревенских, как хлеб нужно есть… Она у нас, как барышня, – только посмотрит да понюхает еду.

Когда сороковка была выпита, дядя Василий и Фома Павлыч сделались сразу добрее.

– Что же это у нас закуска даром остается? – говорил дядя Василий, почесывая в затылке. – Фома Павлыч, не иначе дело будет, как ты позовешь Пашу, а окромя этого…

Он что-то шепнул Фоме Павлычу на ухо и сунул что-то в руку.

Катерина Ивановна выпила две рюмки, и ее бледное лицо покрылось красными пятнами. Она уже не пряталась за занавеской по-давешнему, а сидела у стола и не сводила глаз с Сережки.

– Вот и посмотри, Катя, какие деревенские бывают! – ласково говорил дядя Василий. – Сколоченный весь…

– На сиротство бог и здоровья посылает, – задумчиво отвечала Катерина Ивановна, вздыхая. – Уж, кажется, мы ли не кормим нашу Шурку, а толку все нет. Едва притронется к пище – и сыта…

Пришла Парасковья Ивановна. Она походила на сестру – такая же худая и с таким же сердитым лицом.

– Загуляли? – проговорила она, подсаживаясь к столу.

– Загуляли, Паша, – ответил дядя Василий. – Потому нельзя: сестра.

Фома Павлыч принес вторую сороковку и на пятачок студню в бумажке.

– Это от меня закуска, Марфа Мироновна… На целый пятачок разорился, потому как и мы с вами в родстве приходимся. Вот и мальчуган поест студеню…

Парасковья Ивановна выпила рюмку водки и страшно раскашлялась.

– Чахоточная она у меня, – объяснял Фома Павлыч гостье. – Скоро помрет… Две уж весны помирала. Ежеминутно…

После второй сороковки мужчины сделались окончательно добрыми. Фома Павлыч называл дядю Василия уже Васькой, хлопал по плечу и лез целоваться.

– Отстань… – уговаривал его дядя Василий.

– А ежели я тебя люблю, дядя Василий? То есть – вот как люблю… Скажи мне: «Фомка, валяй в окно!» И выскочу, ей-богу, выскочу… Ежеминутно. У меня уж такой скоропалительный карахтер… Или люблю человека, или терпеть ненавижу.

Парасковья Ивановна подсела к Марфе и начала ее расспрашивать про деревенское житье-бытье. Марфа повторила свой рассказ: как захворал муж, как продали избу и лошадь, как она оставила маленькую девочку у свекрови и повезла Сережку в Дитер.

– Куда же ты его денешь в Питере? – спрашивала Парасковья Ивановна.

– А не знаю… Ничего не знаю, голубушка. Как уж бог устроит, так тому и быть.

Выпившие женщины жалели ее и качали головами. Трудно придется такому махонькому мальчонке в чужих людях. Еще неизвестно, куда попадет. Конечно, бог сирот устраивает, а все-таки жаль…

Дядя Василий, когда начали пить пиво, вдруг сделался скучным и все отмахивался рукой, как отгоняют комаров. Фома Павлыч раскраснелся, хихикал и к каждому слову прибавлял: «Ежеминутно».

– Чему ты радуешься-то? – говорил ему дядя Василий. – Несчастные мы с тобой люди, и больше ничего. Да… И не люди, а так… слякоть!

– В каких: это смыслах будет, Васька? Я в другой месяц все пятьдесят цалковых заработаю… Какого же тебе еще человека надобно? Ступай-ка, заработай столько в деревне…

– В деревне? Да ты и во сне не видал, какая такая деревня есть… «Пятьдесят цалковых»! Велики твои пятьдесят цалковых… Как будто и деньги, а в руки взять нечего. Я вот тоже по сорока цалковых зарабатываю, а где они? Ты вот и подумай, шалый человек… И никому мы с тобой не нужны. Вот совсем не нужны… А вот деревня-то всем нужна – она, матушка, всех нас, дураков, кормит и поит. Без деревни то мы все бы передохли, как земляные черви…

– Ежеминутно, – бормотал Фома Павлыч. – Какой же человек, ежели ему хлеба не дать. Правильно…

– То-то вот и есть… И народ там правильный, в деревне, потому как вся ихняя жисть есть правильная, а у нас баловство. Ну вот выпили мы с тобой две сороковки, поели колбасы да селедки, а дальше что? К чему, например, эта самая колбаса? Вот Сережка и не глядит на нее, потому ему претит… Ты ему щей дай, каши, картошки, а не колбасы. Он будет здоровый мужик, а мы подохнем с своей колбасой. В деревне-то как говорят: «Растет сирота – миру работник». А у нас сирота у всех, как заноза. А ты мне свои пятьдесят цалковых показываешь! Тьфу! Вот что твои пятьдесят цалковых да и мои сорок вместе…

Дядя Василий чем дальше говорил, тем больше сердился. Лицо у него покраснело, глаза сделались злые; время от времени он кому-то грозил кулаком.

– Правильно… – соглашался во всем Фома Павлыч, начинавший моргать глазами. – Ежеминутно.

Этот разговор закончился совершенно неожиданно. Фома Павлыч поднялся, подошел к дяде Василию и, протягивая руку, проговорил:

– Коли так, Васька… ежели, например, сказать к примеру… воопче… Ну, значит, и ударим по рукам.

– В чем дело?

– Давай, просватывай племяша… Значит, тово… беру его в ученики… Человеком сделаю…