– Я тебя выучу, змееныш! – кричал дядя Василий, не помня себя от злости. – Тебе добра хотят, а ты что затеял?!

Он опять хотел бить Сережку, но вступилась Парасковья Ивановна и не дала.

– Поучили, и будет, – уговаривала она, удерживая дядю Василия. – Мал еще, ну и глупит… Мы свое думаем, а он свое.

V

Первой мыслью Сережки после наказания было поджечь мастерскую Фомы Павлыча и этим устранить причину всякого зла в корне. Но так как, кроме мастерской, мог сгореть весь дом, а главное, деревянный флигель, в котором жила маленькая Шурка, то эта мысль заменилась другой – идти и утопиться в Неве. Последнего приходилось подождать, потому что сейчас Нева была покрыта льдом, а бросаться в прорубь Сережка не желал. Он боялся холодной, ледяной воды.

Всю масленицу Сережка просидел дома и ни за что не хотел показываться ни на дворе, ни на улице. Ему казалось, что все будут указывать на него пальцами и говорить:

– Вот это тот самый Сережка, который хотел убежать к себе в деревню и которого дядя Василий высек…

В прощеный день на масленице пришла Катерина Ивановна и сказала:

– Ты это что же, Сережка, и глаз к нам не кажешь… Шурка без тебя вот как стосковалась. Пойдем.

Сережка боялся идти к дяде Василию, но ему хотелось видеть Шурку, о которой он уже соскучился. Скрепя сердце он пошел за теткой. К счастию, дяди Василия не оказалось дома. Шурка страшно ему обрадовалась и сделала строгий выговор:

– Ты папы не бойся, – уверяла она. – Он добрый…

– Ну, не всякое лыко в строку, – говорила Катерина Ивановна, оправдывая мужа. – Мало ли что бывает… Тоже и то сказать, Сережка, что и ты неправ. Хоть бы Шурку пожалел: убежал бы, а она с кем стала бы играть?

Сережке вдруг сделалось легче, точно свалилась гора с плеч. Да, он действительно забыл о маленькой, больной Шурке.

– Это ты от меня хотел убежать, – плаксиво говорила девочка. – Ты нехороший…

Сережка плакал, потому что ему было жаль и своей деревни, и больной городской девочки.

Время шло. Проходили дни, недели, месяцы… Сережка продолжал думать о деревне и мечтал о том блаженном времени, когда сделается совсем большим и вернется домой.

Через два года он стал получать уже маленькое жалованье, а потом зарабатывал кое-что в свободное праздничное время. Сколько было радости, когда он мог послать матери первые заработанные три рубля.

– Ну, вот, молодец! – похвалил дядя Василий. – Кто родителей помнит, того бог не забывает. А в деревню хочешь уйти?

– И уйду, дядя, как только буду большим.

Теперь Сережка уж не боялся дяди Василия и говорил с ним смело. Дядя Василий сам любил поговорить о деревне и правильной жизни.

– Отчего же ты, дядя, не уедешь в деревню? – удивлялся Сережка.

– А так… Привык здесь, а там я уж чужой, как выдернутый зуб. Какой я буду мужик, ежели меня по крестьянству определить… Курам на смех. А на фабрике-то я дома… А главное, не один я тут – большие нас тыщи народу. На людях и смерть красна… Который человек ежели без ошибки, так всегда можно жить и даже очень превосходно.

Из Сережки рос серьезный трудолюбивый мальчик, так что дядя Василий говорил про него:

– Ну, этот далеко пойдет. Он нам всем утрет нос… Много в нем этой самой деревенской силы.

Фома Павлыч только потряхивал головой. Что же, действительно парень хороший, хоть куда. Вырастет – вот какой работник будет.

Лучшим развлечением Сережки по-прежнему оставалась больная Шурка, которая тоже выросла, но не поправилась. Она была такая же бледная и так же плохо ходила. Сережка играл с ней, как маленький. Теперь Катерина Ивановна души в нем не чаяла и принимала, как дорогого гостя. Она выросла в городе и тоже любила послушать рассказы Сережки о деревне.

– Что ты там делать-то будешь, Сережка? – спрашивала она.

– А все… Землю пахать, сеять, сено косить. Я природный крестьянин, и мне сейчас должно общество надел дать. Ну, лошаденку заведу, коровку… Пока мать за хозяйством присмотрит, а потом сестренка подрастет. Женюсь, потому без бабы какое же хозяйство…

– Хочешь богатым быть?

– Зачем богатым… И так проживем. Главное, не надо эту проклятую водку пить… От нее все зло и по городам, и по деревням.

– Это ты верно, Сережка.

Шурка слушала все эти разговоры и только вздыхала. Она была уверена, что сейчас бы поправилась, если бы попала в деревню.

– Конечно, поправилась бы, – уверял Сережка. – У нас вон какие здоровые деревенские девки. Не чета фабричным…

– Это уж конечно… Где же фабричным… синявки какие-то!

Рыжий Васька и косой Петька давно примирились с «деревенским пирожником», тем более что он частенько выручал их от разных неприятностей. Молодые люди любили погулять и скоро узнали дорогу в портерные и трактиры. Из-за этих удовольствий как-то и работа не выходила в срок, и Кирилыч ворчал, а Парасковья Ивановна грозила, что прогонит.

– Вон какие лбы выросли, – ворчала она. – Пора и своим умом жить. Сегодня обрадовались, завтра обрадовались, а кто работать будет?

Фома Павлыч угрюмо отмалчивался, потому что сам встречался в трактире с своими подмастерьями. Кирилыч «срывал» в год раз и пропадал недели на две. В конце концов, самым надежным человеком в мастерской оставался Сережка. Через три года он уже выучился работать, как настоящий мастер, и только робел немного, когда приходилось снимать мерки и выкраивать товар… Как раз ошибешься!

– Ты уж того, Сережка, постарайся, – говорил Фома Павлыч все чаще и чаще. – Понимаешь? Потому как есть настоящий мастер Фома Павлыч Тренькин и не желаю оказывать себя свиньей… У меня своя сапожная линия. Ежеминутно…

И Сережка старался. От работы и житья в подвале он сильно похудел, вытянулся, и в лице его появилась какая-то скрытая озлобленность, как и у других мастеровых. Он так же бегал в опорках и в грязном фартуке, а по праздникам одевался уже совсем по-городски – в пиджак, суконный картуз и суконные брюки. Верхом торжества в этом городском костюме были резиновые калоши, подержанное осеннее драповое пальто и зонтик. Когда дядя Василий увидел его в первый раз в таком костюме, то невольно проговорил:

– Ну, теперь, Сережка, ничего тебе не остается, как жениться. Да… Вот тебе и выйдет вся деревня.

Наконец прошли и пять лет. За последние годы Сережка успел кое-что отложить себе и заявил в день своего мастерового совершеннолетия Фоме Павлычу:

– Хозяин, теперь мы с тобой в расчете…

– Ну?

– Значит, еду к себе в деревню…

– Спасибо здешнему дому – пойду к другому? Ежеминутно…

Фома Павлыч страшно обиделся и побежал сейчас же жаловаться дяде Василию. Тот его выслушал, почесал в затылке и проговорил:

– Ничего не поделаешь, Фома Павлыч… Сколько волка ни корми, а он все в лес смотрит.

– А я-то как без него останусь? Вот так ежеминутно… Паша как услыхала, так и заревела… Он у нас родным жил. Все его жалеют. Главное – непьющий, в аккурате всегда.

Сережка простился со всеми как следует. Больше всех горевала о нем Шурка, которой было уже десять лет. Она горевала молча и старалась не смотреть на Сережку.

– В крестьяне запишешься? – спрашивая дядя Василий.

– В крестьяне… Зимой сапоги буду шить.

– Та-ак… Что же, дело невредное. С богом… Ужо в гости к тебе приедем с Фомой Павлычем…

– Милости просим… Ну, прощайте, да не поминайте лихом.

Катерина Ивановна и Парасковья Ивановна плакали о нем, как о родном.

Дело было осенью, когда уже начались дожди и дни делались короткими. По вечерам в мастерской частенько вспоминали Сережку и завидовали ему, особенно Фома Павлыч.

– Теперь страда кончилась, все с хлебом, – говорил он с каким-то ожесточением. – Свадьбы играют… Пиво свое домашнее, закуска всякая тоже своя, а водку покупают прямо ведрами. Ежеминутно… Эх, жисть!

Можно себе представить общее изумление, когда ровно через три недели, поздно вечером, в мастерскую вошел Сережка.

– Ты это откуда взялся-то? – удивился Фома Павлыч. – Вот так фунт!