— Всенепременно; но надейтесь!

— У меня не осталось ни надежд ни желаний, кроме одного только сохраните мою смерть в строжайшей тайне.

— Надеюсь, что случая тому не представится» вы поправитесь и…

— Молчите! — так суждено; обещайте!

— Обещаю.

— Поклянитесь всем, что… — И он произнес клятву великой силы.

— В том нет необходимости; я исполню вашу просьбу, и если вы сомневаетесь во мне…

— Иного выхода нет — вы должны поклясться.

Я принес клятву; это успокоило недужного. Он снял с пальца перстень с печаткой, на которой были начертаны некие арабские иероглифы и вручил его мне.

И заговорил снова:

— В девятый день месяца, ровно в полдень (месяц значения не имеет, главное соблюсти день) бросьте этот перстень в соленые потоки, впадающие в Элевзинский залив; на следующий день в то же самое время, отправляйтесь к развалинам храма Цереры и подождите там час.

— Зачем?

— Увидите.

— Вы сказали, в девятый день месяца?

— В девятый.

Я отметил, что именно сегодня — девятый день месяца; больной изменился в лице и умолк.

Силы его таяли с каждой минутой; тем временем на соседнее надгробие опустился аист со змеей в клюве; казалось птица пристально наблюдает за нами, не спеша заглотать добычу.

Не знаю, что внушило мне мысль прогнать пернатого гостя, но попытка моя ни к чему не привела; аист описал в воздухе несколько кругов и возвратился в точности в то же самое место.

Дарвелл с улыбкой указал на птицу и заговорил, — не знаю, обращался ли он ко мне или к самому себе, — но сказал только одно:

— Все идет хорошо!

— Что идет хорошо? О чем вы?

— Неважно; нынче вечером вы должны предать мое сердце земле — на том самом месте, куда уселась птица. Остальное вам известно.

Затем он дал мне указания касательно того, как лучше скрыть его смерть. Договорив, он воскликнул:

— Вы видите птицу?

— Разумеется.

— И змею, которая извивается у нее в клюве?

— Вне всякого сомнения; в том нет ничего необычного; аисты питаются змеями. Но странно, что птица не заглатывает добычу.

Дарвелл улыбнулся нездешней улыбкой и слабо изрек:

— Еще не время!

При этих словах аист улетел прочь.

Я проводил птицу глазами, отвернувшись на краткое мгновение — за это время я едва успел бы досчитать до десяти. Тело Дарвелла вдруг словно отяжелело и бессильно навалилось на мои плечи. Я обернулся и взглянул в его лицо — мои спутник был мертв!

Я был потрясен происшедшим. Ошибки быть не могло — спустя несколько минут лицо его почернело. Я бы объяснил перемену столь мгновенную действием яда, если бы не знал, что у Дарвелла не было возможности воспользоваться ядом незаметно от меня.

День клонился к закату, тело разлагалось на глазах, и мне ничего не оставалось, как только исполнить волю покойного. При помощи янычарского ятагана и моей собственной сабли мы с Сулейманом вырыли неглубокую могилу на том самом месте, которое указал нам Дарвелл: земля уже поглотившая некоего магометанина, поддавалась без особого труда.

Мы выкопали яму настолько большую, насколько позволило время, засыпали сухой землей останки загадочного существа, так недавно скончавшегося, а затем вырезали несколько полосок зеленого дерна там, где землю не настолько иссушило солнце, и уложили их на могилу.

Во власти изумления и горя, плакать я не мог…

Джон Уильям Полидори

Вампир

Так случилось, что в самый разгар увеселений, неизменно сопутствующих лондонской зиме, на всевозможных приемах, устраиваемых законодателями хорошего тона, стал появляться некий дворянин, более приметный своей эксцентричностью, нежели знатностью. Он наблюдал за весельем, царящим вокруг него, так, словно сам не мог принять в нем участие.

Очевидно, беспечный смех представительниц прекрасного пола привлекал его только затем, чтобы одним взглядом заставить его умолкнуть и пробудить страх в сердцах, где доселе царило лишь легкомыслие. Те, кто ощущал этот благоговейный ужас, не смогли бы объяснить его происхождение: некоторые ссылались на взгляд мертвенно-серых глаз, что, остановившись на лице собеседника, словно бы не проникал в душу и не постигал сокровенные движения его сердца, но ложился на щеку свинцовым лучом, и, не в силах преодолеть преграду, давил на нее невыносимой тяжестью.

Благодаря эксцентричности помянутого дворянина, его наперебой приглашали во все дома; всем хотелось поглядеть на него, а те, что привыкли к острым ощущениям и теперь страдали от бремени еnnui (скука — фр.), радовались, что появился некто, способный пробудить в них интерес.

Несмотря на пепельно-бледный оттенок кожи, — ни румянец стыда, ни игра страстей не имели власти оживить его, хотя черты и абрис лица отличались совершенством формы, — многие охотницы за знаменитостями пытались привлечь его внимание и добиться хоть каких-то проявлений того, что можно было бы счесть сердечной склонностью; леди Мерсер, что со времен своего замужества дерзко кокетничала с любым оригиналом, принятым в гостиных, постоянно оказывалась у него на пути и едва ли не вырядилась шутом, чтобы привлечь его внимание — но тщетно: да, он глядел в глаза собеседницы, однако взор его при этом оставался отрешенно-бесстрастным; даже ее вопиющее бесстыдство потерпело крах, и леди Мерсер оставила поле боя. Но хотя искушенная прелюбодейка не могла обратить к себе взгляд этого человека, нельзя сказать, чтобы он оставался вовсе равнодушен к женскому полу: однако с такой осмотрительностью заговаривал он с добродетельной супругой и целомудренной дочерью, что мало кто знал о его беседах с женщинами.

Тем не менее, он снискал себе репутацию человека красноречивого; и это ли помогало преодолеть страх перед его странностями или в пользу его свидетельствовало явное отвращение к пороку, только он столь же часто появлялся в обществе тех дам, что в силу семейных добродетелей составляют гордость своего пола, как и среди тех, что позорят свой пол своим беспутством.

Примерно в то же время в Лондон приехал молодой джентльмен по фамилии Обри: потеряв родителей еще в раннем детстве, он и его единственная сестра остались наследниками изрядного состояния. Опекуны предоставили юношу самому себе, полагая, что их долг — лишь позаботиться о его имуществе, а воспитание ума — задачу неизмеримо более важную, — возложили на своекорыстных наймитов, так что юноша развивал в себе скорее воображение, нежели здравый смысл. Отсюда — его обостренно-романтическое чувство чести и справедливости, кои ежедневно губят столько модисток.

Обри свято верил, что добродетель чтут все, а порок привнесен в мир Провидением лишь для живописного эффекта, как в романах; он полагал, что нищета хижины сводится только к отличию в одежде; платье бедняка греет не хуже, но, благодаря асимметричным складкам и разноцветным заплатам больше подходит восприятию художника. Короче говоря, юноша принимал грезы поэтов за реальную действительность.

Он был красив, прямодушен, богат; а силу этих причин, едва Обри появился в светских гостиных, матери наперебой принялись расписывать ему своих томных или шаловливых любимиц, состязаясь меж собой в том, кто далее прочих отступит от истины; лица дочерей при его появлении озарялись лучезарными улыбками, а глаза вспыхивали, стоило ему молвить хоть слово, так что юноша вскорости чрезмерно возомнил о своих талантах и заслугах. В часы уединения упиваясь романами, он к изумлению своему обнаружил, что, если не считать сальных и восковых свечей, пламя которых подрагивало отнюдь не в силу присутствия призрака, но в силу отсутствия щипцов для нагара, в реальной жизни не находится места для нагромождения отрадных картин и описаний, коими изобилуют тома, ставшие для него школой жизни. Однако, обретая некоторое утешение в удовлетворении собственного тщеславия, он уже готов был отречься от своих грез, когда необыкновенное существо, описанное нами выше, встретилось ему на пути.