Лестат был разрушителем, насмешливым пиратом, не признававшим никаких кумиров и авторитетов. И вскоре он покинул Европу, чтобы найти себе безопасную и удобную территорию в Новом Свете, в колонии Нового Орлеана.
Он не мог предложить мне в утешение никакой философии, и я, лишенный веры монах с детским лицом, вышел из самой черной темницы, чтобы облачиться в модную одежду современной эпохи и пройтись по широким улицам Парижа, как за три столетия до того по набережным Венеции.
А мои последователи, те немногие, кого я не смог одолеть и с горечью предать огню, беспомощно, ощупью двигались по пути к новообретенной свободе – свободе вытаскивать золото из карманов своих жертв, рядясь в их шелка и напудренные парики, свободе в восторженном изумлении наслаждаться чудесами яркой сцены, блистательной гармонией сотни скрипок, проделками актеров и рифмоплетов.
Какая участь ожидала нас, вслепую пробиравшихся ранними вечерами сквозь толпу на бульваре, несмело входящих в изысканные особняки и пышные бальные залы?
Мы убивали в обитых атласом будуарах и на парчовых подушках позолоченных карет. Мы купили себе красивые гробы с причудливой резьбой, а на ночь запирались в отделанных золотом и красным деревом подвалах.
Что стало бы с нами, разобщенными, когда мои дети боялись меня, а я точно не знал, в какой момент щегольство и сумасбродство французского освещенного города заставят их совершить опрометчивую или пагубную выходку с чудовищными последствиями?
Именно Лестат дал мне ключ, Лестат дал мне место, где я смог найти приют для своего обезумевшего и бешено бьющегося сердца, где я смог собрать вместе своих последователей и создать хоть какую-то видимость разумного существования в новых условиях.
Перед тем как выбросить меня на мель среди останков моих Великих Законов, он передал мне тот самый бульварный театр, где сам когда-то был молодым пастушком комедии дель арте. Все смертные актеры уехали. Осталась только элегантная, нарядная скорлупа: сцена с веселыми декорациями и позолоченной аркой, бархатный занавес и пустые скамьи, дожидающиеся шумной публики. Там мы и обрели свое самое безопасное укрытие, готовые с энтузиазмом спрятаться под маской грима, идеально прикрывающего нашу сияющую белую кожу, и выдавать за актерский талант присущую нам фантастическую грацию и гибкость.
Мы стали актерами, профессиональной труппой бессмертных, которые сошлись вместе, чтобы поставить бодрые декадентские пантомимы для смертной публики, так и не заподозрившей, что мы, белолицые лицедеи, намного страшнее любого из чудовищ, фигурировавших в наших фарсах или трагедиях. Так родился Театр вампиров.
И я – никчемная шелуха, выдающая себя за человека и имеющая на то меньше прав, чем когда бы то ни было прежде, – стал его руководителем.
Это было самое меньшее, что я мог сделать для своих осиротевших приверженцев старой веры, счастливых, купающихся в безвкусной роскоши, которая царила в безбожном мире накануне Великой революции.
Почему я так долго правил этим театром, служившим для нас щитом, почему я год за годом оставался с этим своеобразным собранием, я не знаю, знаю только то, что я нуждался в нем, нуждался не меньше, чем в Мариусе и в нашем венецианском доме или же в Алессандре и в общине, обитавшей под склепами кладбища Невинных. Я нуждался в убежище, куда мог направиться перед рассветом, где, как я знал, надежно укрывались другие представители моего рода. И могу точно сказать, что мои последователи-вампиры нуждались во мне. Им необходимо было верить в мое руководство, и когда доходило до самого худшего, я не подводил их. Я умело обуздывал легкомысленных бессмертных, которые периодически начинали подвергать нас опасности, публично демонстрируя сверхъестественную силу или крайнюю жестокость, а также с математическим талантом ученого-идиота улаживал все деловые и финансовые вопросы.
Налоги, билеты, афиши, отопление, рожки для освещения, переговоры с капризными драматургами – всем этим занимался я.
И иногда меня охватывала невероятная гордость. С каждым сезоном мы богатели и расширялись, разрасталась и наша аудитория; примитивные скамейки в зрительном зале сменились бархатными креслами, а грошовые пантомимы – талантливыми и поэтичными спектаклями.
Из вечера в вечер я занимал свое место в отдельной ложе, скрытой за бархатными портьерами, – элегантный господин в узких, по моде, брюках, в соответствующем жилете из набивного шелка и в элегантного покроя ярком шерстяном пиджаке, с зачесанными назад и стянутыми черной лентой волосами – и думал о потерянных веках, впустую потраченных на соблюдение протухших ритуалов, как думают подчас о долгой мучительной болезни, прошедшей в темной комнате среди горьких микстур, бессмысленных песнопений и кошмарных снов. Не может быть, чтобы это происходило на самом деле: зачумленные оборванцы, нищие хищники, воспевавшие сатану в ледяном полумраке!..
И все прожитые мной жизни, все увиденные мной миры казались мне еще менее реальными.
Что скрывалось за моими дорогими нарядами, за моими спокойными, непроницаемыми глазами? Кем я стал? Неужели во мне не осталось ни одного воспоминания о более теплом огоньке, чем тот, что освещал серебристым светом мою смутную улыбку, обращенную к тем, кто ее от меня ждал? Я не помнил, чтобы в моем теле кто-то жил и дышал. Распятие с нарисованной кровью, приторная Дева Мария на странице молитвенника или запечатленная в пастельных цветов фарфоре – они ни о чем мне не говорили, разве только служили вульгарным напоминанием о грубом, немыслимом времени, когда отвергнутые ныне силы таились в золотой чаше или сверкали вселяющим страх огнем в лице над пылающим алтарем.
Я об это ничего не знал. Кресты, сорванные с девственных шей, переплавлялись на мои золотые кольца. А четки отбрасывались в сторону, пока воровские пальцы, мои пальцы, обрывали бриллиантовые пуговицы жертвы.
За восемь десятилетий существования Театра вампиров – мы выдержали испытание Революцией, потрясающе быстро восстановив силы, поскольку публика шумно требовала наших фривольных и мрачных представлений – я развил в себе и надолго после гибели театра, до конца двадцатого столетия, сохранил скрытный характер, предоставляя своей молодой внешности вводить в заблуждение моих противников, потенциальных врагов (я практически не принимал их всерьез) и моих рабов-вампиров.
Хуже руководителя не бывает: равнодушный, холодный вождь, вселяющий страх в каждое сердце, но не задающийся трудом полюбить хоть кого-нибудь. Так я и содержал Театр вампиров, как мы называли его в семидесятых годах девятнадцатого века, когда туда забрел сын Лестата, Луи, в поисках ответов на вечные вопросы, оставленные без таковых его нахальным, дерзким создателем: «Откуда произошли мы, вампиры? Кто создал нас и с какой целью?»
Да, но прежде чем я начну подробнее распространяться о прибытии знаменитого, неотразимого вампира Луи и его маленькой обворожительной возлюбленной, девочки-вампира Клодии, я хотел бы рассказать об одном незначительном происшествии, случившемся со мной в том же девятнадцатом веке, но несколько раньше.
Может быть, это ничего не значит или же я выдам тайну чьего-то уединенного существования. Не знаю. Я упоминаю об этой истории только потому, что она причудливым образом, однако почти наверняка имеет отношение к тому, кто сыграл весьма немаловажную роль в моей повести.
Не могу определить год этого эпизода. Скажу лишь, что Париж благоговел перед очаровательными, мечтательными пьесами для пианино Шопена, что романы Жорж Санд были последним криком моды, что женщины уже отказались от изящных, навевающих сладострастные мысли нарядов имперской эпохи в пользу широких платьев из тафты, с тяжелыми юбками и осиными талиями, в которых они часто изображались на блестящих старых дагерротипах.
Театр, выражаясь современным жаргоном, гудел, и я, управляющий, устав от его представлений, бродил в одиночестве по лесистой местности как раз за границей Парижа, неподалеку от ярко освещенного деревенского дома, из которого доносились веселые голоса.