Там я наткнулся на другого вампира – женщину. Я немедленно определил это по бесшумным движениям, по отсутствию запаха и почти божественной грации, с которой она пробиралась сквозь дикий кустарник, легко придерживая маленькими бледными руками развевающиеся полы длинного плаща и пышные юбки. Целью ее были ярко освещенные, манящие окна.

Она почувствовала мое присутствие почти так же быстро, как и я; учитывая мой возраст и мою силу, это был тревожный знак. Она застыла на месте, не поворачивая головы. Хотя злобные вампиры-актеры и сохранили за собой право расправы с бродягами или нарушителями границ в царстве живых мертвецов, мне, их главе, прожившему столько лет жизнью обманутого святого, на подобные вещи было наплевать.

Я не желал вреда этому существу и бездумно, мягким небрежным голосом бросил ему предупреждение по-французски.

– Грабишь чужую территорию, дорогая. Вся дичь здесь уже заказана. К рассвету будь в более безопасном городе.

Этого не услышало бы ни одно человеческое ухо.

Она не ответила, но, должно быть, наклонила голову, так как на ее плечи упал капюшон из тафты. Потом, повернувшись, она показалась мне в длинных вспышках золотого света, падавшего из створчатых стеклянных окон за ее спиной.

Я узнал ее. Я узнал это до боли знакомое лицо. И на ужасную секунду, на роковую секунду я почувствовал, что она, наверное, меня не узнала – с моими-то еженощно подстригаемыми волосами, в темных брюках и тусклом пиджаке, в тот трагический момент, когда я изображал из себя мужчину, коренным образом изменившись со времен пышно разодетого мальчика, которого она помнила. Нет, она не могла меня узнать!

Почему же я не крикнул? Бьянка!

Но это было непостижимо, невероятно, я не мог пробудить свое унылое сердце, чтобы с торжеством подтвердить правду, открывшуюся моим глазам: это изящное овальное лицо, совсем как в прежние дни обрамленное золотистыми волосами, несомненно, принадлежало ей. Это была она, она – та, чье лицо запечатлелось в моей перевозбужденной душе, прежде чем я получил Темный Дар, та, которую я вспоминал еще долгие годы после этого.

Бьянка...

Она исчезла! На долю секунды я увидел ее расширившиеся настороженные глаза, полные вампирской тревоги, более острой и угрожающей, чем та, что способна мелькнуть в глазах человека. А потом фигура пропала, растворилась в лесу, ушла с окраин, ушла из раскинувшихся повсюду больших садов, которые я по инерции обыскивал, качая головой и бормоча: «Нет, не может быть, нет, конечно нет. Нет...»

Больше я ее не видел.

Я до сих пор не знаю, действительно ли это была Бьянка. Но сейчас, диктуя этот рассказ, в душе, исцелившейся и не чуждой надежды, я верю, что это была Бьянка! Я до мельчайших подробностей вспоминаю ее лицо, обернутое ко мне в зарослях сада, и на память мне приходит последняя подробность, последнее доказательство: в ту ночь в окрестностях Парижа в ее светлые волосы были вплетены жемчужины. О, как же Бьянка любила жемчуг! И в свете окон деревенского дома я увидел под тенью капюшона сияющие в золоте волос нити жемчуга... Да, это все-таки была она, флорентийская красавица, которую я так и не смог забыть, – такая же утонченная в вампирской белизне, как и в те времена, когда в лице ее играли краски Фра Филиппо Липпи.

Тогда меня это не задело. Не потрясло. Я слишком поблек духовно, слишком отупел, слишком привык рассматривать каждое событие как эпизод из не связанных друг с другом снов. Скорее всего, я не позволил себе в это поверить.

Только теперь я молю Бога, чтобы это была она, моя Бьянка, и чтобы кто-то, и ты прекрасно догадываешься, о ком я говорю, рассказал мне, была ли это моя милая куртизанка.

Может быть, один из членов исполненного ненависти, кровожадного римского общества, преследуя ее по ночной Венеции, пал жертвой ее чар, отрекся от Законов Тьмы и навеки сделал ее своей возлюбленной? Или же мой господин, как мы знаем, переживший страшный огонь, разыскал ее, дабы подкрепиться ее кровью, и увлек в бессмертие, чтобы она способствовала его исцелению?

Я не могу заставить себя задать Мариусу этот вопрос. Может быть, ты его задашь. Вполне вероятно, что я предпочитаю надеяться, что это была она, чем услышать опровержение, лишающее меня надежды.

Я не мог тебе об этом не рассказать. Не мог. Теперь давай вернемся в Париж конца девятнадцатого века, на несколько десятилетий вперед, к тому моменту, когда Луи, молодой вампир из Нового Света, вошел в мою дверь в поисках, как ни прискорбно, ответов на ужасные вопросы...

Какая трагедия для Луи, что ему случилось задать эти вопросы мне! Какая трагедия для меня!

Кто с большей холодностью, чем я, глумился над самой идеей искупления для созданий ночи, которые, будучи в прошлом людьми, никогда не смогут освободиться от греха братоубийства, поглощения человеческой крови? Я познал ослепительный, искусный гуманизм Ренессанса, мрачный рецидив аскетизма римского общества и холодную циничность романтической эры.

Что я мог сказать Луи, вампиру с благородным лицом, слишком человечному порождению более сильного и дерзкого Лестата? Разве только что в мире Луи сможет найти достаточно красоты, чтобы поддержать свои силы, что, коль скоро он сделал выбор и решил продолжать жить, не оглядываясь на образы Бога или дьявола, способные принести только искусственный или краткосрочный покой, мужество для этого он должен найти в собственной душе.

Я так и не поведал Луи свою горькую историю, однако я доверил ему ужасную, болезненную тайну: в 1870 году, прожив среди живых мертвецов более четырехсот лет, я не знал ни одного вампира старше себя.

Само это признание вызвало во мне гнетущее чувство одиночества, и, глядя на измученное лицо Луи, преследуя его тонкую, элегантную фигуру, пробиравшуюся по суматошным улицам Парижа девятнадцатого века, я понимал, что этот темноволосый господин в черном, такой стройный, так изящно вылепленный, такой чувственный в каждой своей черте, являет собой пленительное воплощение моего собственного несчастья.

Он оплакивал потерю прелести одной человеческой жизни. Я оплакивал потерю прелести целых столетий. Поддавшись стилю сформировавшей его эпохи, одевшей его в шикарный черный сюртук, изящный жилет из белого шелка, высокий, как у священника, воротничок и жабо из безупречного льна, я безнадежно влюбился в него, и, оставив Театр вампиров в руинах (он сжег его дотла и имел на то веские основания), я продолжал скитаться с ним по миру практически до наступления современной эпохи.

В результате время уничтожило нашу любовь друг к другу. Время разрушило нашу спокойную близость. Время поглотило все беседы и наслаждения, которым мы с удовольствием предавались.

В наше разрушение неотвратимо вмешивался еще один ужасный, незабываемый ингредиент. Нет, я не хочу говорить об этом, но кто из вас позволит мне хранить молчание по поводу Клодии, девочки-вампира, в уничтожении которой все постоянно меня обвиняют?

Клодия. Кто из вас, для кого я диктую эту повесть, кто из современной аудитории, читающей эти книги как занимательную художественную литературу, не хранит в памяти животрепещущий образ златокудрого ребенка, однажды, злополучной, безрассудной ночью превращенного в Новом Орлеане Лестатом и Луи в вампира, девочки, чей разум и душа, как у бессмертной женщины, выросли до необъятных размеров, в то время как тело ее осталось телом дорогой, безупречно раскрашенной фарфоровой французской куколки?

Так вот, ее убило мое общество, состоявшее из безумных, демонических актеров и актрис, поскольку, когда она оказалась в Театре вампиров вместе с Луи, ее скорбным, охваченным чувством вины защитником и возлюбленным, слишком многим стало ясно, что она покушалась на убийство своего создателя, Вампира Лестата. За такое преступление полагалась смертная казнь, но она уже и без того стояла в очереди смертников с той минуты, как о ней стало известно парижскому собранию, – как существо, созданное в нарушение одного из Великих Законов, бессмертный ребенок, слишком маленький, слишком хрупкий, несмотря на все свое обаяние и коварство, нацеленное на выживание в одиночку. Да, бедное создание, богохульное и прекрасное. Ее тихий голос, исходящий из миниатюрных, напрашивающихся на поцелуй губ, будет преследовать меня вечно.