— Вас покусали очень сильно, мисс Роллстон, — сказал он, — и я уж проучу этого москита, если доберусь до него. А теперь скажите мне, дорогая моя девочка, скажите честно и откровенно, как сказали бы другу, который искренне тревожится о вашем здоровье и счастье, как сказали бы матери, если бы она была здесь и стала вас расспрашивать, — знаете ли вы об этих следах что-нибудь кроме того, что это укусы москитов, или хотя бы подозреваете что-нибудь?

— Нет, конечно! Нет, честное слово! Я никогда не видела, как москит кусает меня. Но ведь этих маленьких негодников никто не замечает. Однако я слышала, как они гудят за занавесками, и помню, что эти ядовитые разбойники часто жужжали надо мной.

Ближе к вечеру, когда леди Дакейн выехала прогуляться со своим врачом, Белла с друзьями пили чай в саду.

— Мисс Роллстон, как долго вы собираетесь служить у леди Дакейн? — спросил Герберт Стаффорд после задумчивого молчания, перебив пустячную девичью болтовню.

— Пока она не перестанет платить мне двадцать пять фунтов за три месяца.

— Даже если вы почувствуете, что эта служба губит ваше здоровье?

— Здоровье у меня испортилось не из-за службы. Вы же видите, что делать мне нечего — разве что читать вслух по часу или около того разок-другой в неделю да иногда написать письмо какому-нибудь лондонскому торговцу. Ни у кого другого я не была бы в такой степени предоставлена самой себе. И никто другой не стал бы платить мне сто фунтов в год!

— Значит, вы намерены стоять до последнего, даже погибнуть на посту?

— Как две другие компаньонки?! Нет! Если только я почувствую, что серьезно больна — по-настоящему больна, — я не задумываясь прыгну в поезд и покачу обратно в Уолворт!

— А что случилось с двумя другими компаньонками?

— Они обе умерли. Леди Дакейн очень не повезло. Потому-то она меня и наняла — она выбрала меня, потому что я была крепкая и румяная. Наверное, ей неприятно, что я стала такая бледная и слабая. Кстати, когда я ей рассказала, какое замечательное укрепляющее вы мне прописали, она пожелала повидаться с вами и поговорить о собственном здоровье.

— Я тоже буду рад увидеться с леди Дакейн. Когда она это сказала?

— Позавчера.

— Вы могли бы спросить у нее, не примет ли она меня нынче вечером?

— С удовольствием! Любопытно, что вы о ней скажете. Посторонним она кажется довольно-таки страшной, однако доктор Парравичини говорит, что когда-то она славилась красотой.

Было уже почти десять вечера, когда мистера Стаффорда запиской призвали к леди Дакейн, чей посыльный явился, дабы проводить доктора в гостиную ее милости. Когда посетителя впустили, Белла читала вслух, и в ее нежном негромком голосе он уловил усталость, словно чтение требовало от нее усилий.

— Закройте книгу, — произнес сварливый старушечий голос. — Вы тянете слова, как мисс Бленди.

Стаффорд увидел маленькую сутулую фигурку, что согнулась над грудой оливковых поленьев, пылавших в камине, дряхлую, ссохшуюся фигурку в роскошном одеянии из черной и бордовой парчи, тощую шею, торчавшую из пены венецианских кружев, схваченных бриллиантами, которые вспыхнули, словно светлячки, когда дрожащая старушечья головка повернулась ему навстречу.

Глаза, смотревшие на него с этого лица, блестели почти так же ярко, как бриллианты, — единственная живая черта на узкой пергаментной маске. Стаффорду приходилось в больнице видеть ужасные лица, на которых болезнь оставила свои страшные отметины, но еще никогда человеческое лицо не производило на него столь гнетущего впечатления, как это — морщинистое, бесстрастное, вселявшее неописуемый ужас тем, что оно пережило саму смерть и должно было уже давным-давно скрыться под крышкой гроба.

По другую сторону камина стоял доктор-итальянец — он курил сигарету и глядел на крошечную старушку, склонившуюся над огнем, так, словно гордился ею.

— Добрый вечер, мистер Стаффорд; Белла, вы можете идти в свою комнату, писать эти ваши бесконечные письма к матушке в Уолворт, — сказала леди Дакейн. — По-моему, она пишет по странице о каждом полевом цветке, который ей встретится в лесу или на лужайке. Не знаю, о чем ей здесь еще писать, — добавила она, когда Белла тихо удалилась в хорошенькую спаленку, примыкавшую к просторным апартаментам леди Дакейн. Здесь, как и в Кап-Феррино, Белле отвели комнату, смежную со спальней старой дамы. — Я так понимаю, мистер Стаффорд, вы имеете отношение к медицине.

— Я дипломированный врач, но у меня еще нет своей практики.

— У вас уже есть пациент — моя компаньонка; так она мне сказала.

— Да, конечно, я прописал ей лекарство и счастлив, что оно пошло ей на пользу; однако мне кажется, что улучшение лишь временное. Ее случай потребует более основательного лечения.

— О каком случае вы говорите? Девушка ничем не страдает, абсолютно ничем, кроме девичьей глупости — многовато свободы, маловато работы.

— Насколько я знаю, две предыдущие компаньонки вашей милости умерли от той же болезни, — сказал Стаффорд, поглядев сначала на леди Дакейн, которая нетерпеливо дернула трясущейся головой, а затем на Парравичини, чье желтое лицо слегка побледнело под пристальным взглядом гостя.

— Не утомляйте меня разговорами о моих компаньонках, — отрезала леди Дакейн. — Я послала за вами, чтобы получить консультацию касательно моего собственного здоровья, а не самочувствия стайки малокровных девиц. Вы молоды, а медицинская наука, если верить газетам, стремительно развивается. Где вы учились?

— В Эдинбурге, затем в Париже.

— Две хорошие школы. И вы знаете все эти новомодные теории, современные открытия, которые так напоминают мне средневековое колдовство, Альберта Великого и Джорджа Рипли? Вы изучали гипноз, электричество?

— И переливание крови, — проговорил Стаффорд очень медленно, глядя на Парравичини.

— Не сделали ли вы каких-либо открытий, позволяющих продлить человеческую жизнь, не нашли ли какого-нибудь эликсира, какого-то особого средства? Молодой человек, я хочу продлить себе жизнь. Вот этот господин был моим личным врачом на протяжении тридцати лет. Он делает все возможное, чтобы поддерживать мое существование, — все, что в его силах. Он изучает все новейшие научные теории, но он сам стар, он стареет с каждым днем, разум его слабеет, он одержим предрассудками, не способен воспринимать новые идеи, не в состоянии освоить новые доктрины. Он уже свел бы меня в могилу, если бы я не была начеку.

— Вы неимоверно неблагодарны, эчеленца, — проговорил Парравичини.

— О, вам не на что жаловаться. Я заплатила вам многие тысячи за то, что вы не давали мне умереть. Каждый год моей жизни раздувает ваше состояние, и вы знаете, что, когда я умру, вам не достанется ничего. Все, что у меня есть, я завещала дому для нуждающихся родовитых женщин, достигших девяностого года жизни. Так вот, мистер Стаффорд, я богата. Подарите мне еще несколько лет солнечного света, еще несколько лет на земле, и у вас будет престижная медицинская практика в Лондоне — я введу вас в Уэст-Энд.

— Сколько вам лет, леди Дакейн?

— Я родилась в тот день, когда казнили Людовика Шестнадцатого.

— Тогда, я думаю, вы сполна получили свою долю солнечного света и земных радостей и должны провести немногие оставшиеся дни, каясь в грехах и стараясь искупить свою вину за те молодые жизни, которые вы принесли в жертву собственному жизнелюбию.

— Что вы имеете в виду, сударь?

— Ах, леди Дакейн, надо ли мне облекать в слова и ваши прегрешения, и еще более тяжкие прегрешения вашего врача? Бедная девушка, состоящая при вас на жалованье, из-за хирургических экспериментов доктора Парравичини лишилась крепкого здоровья и дошла до крайне опасного состояния, и я ничуть не сомневаюсь, что две ее предшественницы, которые погибли у вас на службе, испытали на себе тот же самый метод лечения. Я могу самолично доказать — и привести самые убедительные свидетельства любому консилиуму врачей, — что доктор Парравичини давал мисс Роллстон хлороформ, а затем пускал ей кровь и проделывал это время от времени с тех самых пор, как она поступила к вам в услужение. Подорванное здоровье девушки говорит само за себя, следы от ланцета на ее руках ни с чем не перепутаешь, а описание повторяющихся ощущений, которые сама она называет кошмарами, безошибочно указывает на то, что ей во сне давали хлороформ. Если вас уличат в подобных действиях — таких преступных, таких подлых, — вас ждет наказание, лишь немногим уступающее смертному приговору.