— А как его зовут? — заинтересовался Адриан. — Лайнер?

Водитель оторвался от дороги и взглянул на Адриана.

— Слышь, — пробурчал он, — американец, ты, случаем, не шпион? Ты про нашего Мотьку откуда знаешь? Девка, ты кого тут возишь? Смотри. У нас тут строго. Это на материке у вас бардак и демократия всякая. А у нас здесь законы суровые. Резко, как говорится, континентальные.

— Да он наш, — успокоила водителя Анка. — В смысле, русский. Родственника ищет. Ему дядя Жора сказал, что этот Лайнер может знать, где его родственник. Может, ты слышал? Иван Диц.

— А! — кивнул водитель. — Немец. Комендант. Так вот вы зачем в Белое… Только пустое это. Нету Немца в Белом. Неделю уж как нету. Аккурат дней десять назад я в Белом был, видел Немца. Он дальше на север собирался. Гости за ним приехали.

— К нему, — машинально поправил Адриан. — Когда гости приезжают, то это к нему.

Водитель хмыкнул и надвинул шапку на лоб.

— Это в Америке у вас так. А у нас, если гости приезжают, то уж непременно за кем-то. Такие вот у нас гости. Особенные. За что, про что — это нам никак не известно.

— А господин Лайнер может знать, куда поехал Иван Диц? — спросил заметно расстроившийся Адриан. — Он может дать нам информацию?

— У нас тут лишнего болтать не любят, — предупредил водитель. — Захочет — скажет. Не захочет — не скажет. Хотя тебе, может, и скажет, раз ты американец. Он и сам у нас, считай, американец. Только бывший.

— Почему бывший? — заинтересовался Адриан.

Дорога была длинной, делать, как говорится, было нечего, и водитель рассказал Адриану и Анке головокружительную и печальную историю взлета и падения Моти Лайнера.

Когда-то, в далекие прекрасные времена, когда буханка черного стоила восемнадцать копеек, а бутылка белого — два восемьдесят семь, потомственный москвич Мотя Лайнер учился в институте связи и очень увлекался всякой эстрадной музыкой. Не то чтобы он ее любил слушать. Слушать он ее не любил. И исполнять не умел, потому что еще при рождении бурый русский медведь наступил ему на ухо. Но в то замечательное время советские мальчики, заболевшие иностранной группой «Битлз», поголовно начали ей подражать и вооружились семирублевыми гитарами отечественного производства. В каждой школе, на каждом факультете, при сельских и заводских клубах стали возникать вокально-инструментальные ансамбли. Но на семирублевых гитарах много не напоешь. Техника нужна. Усилители. Динамики. Другое всякое. А с техникой было плохо.

Вот тут-то и пригодился Мотя Лайнер. Оказалось, что у него золотые руки. И голова тоже золотая. Из подручных средств, закупаемых в радиоотделе Детского Мира, выковыриваемых из старых радиоприемников и приобретаемых иными, не всегда законными, способами, Мотя клепал дефицитные приспособления. Половина Москвы дурными голосами орала битловские и самодельные песни, обрушивающиеся на аудиторию с вершины Мотькиного технического гения.

В идеологическом плане все это было форменным безобразием. И еще какие-нибудь лет десять назад было бы пресечено нещадно и молниеносно. Но влажная атмосфера оттепели способствовала распространению вегетарианских нравов, поэтому лохматые крикуны практически не пострадали. А вот Моте досталось на всю катушку. Исключили из комсомола. Погнали из института. И предупредили, что ежели он, Мотя, не займется общественно-полезным трудом, за чем должен проследить участковый милиционер, то его будут судить как тунеядца и отправят куда положено.

Мотя не стал дожидаться, пока произойдет обещанное, и сбежал к тетке в Ленинград, где устроился работать в фотомастерскую. В этой самой мастерской Мотя и приумножил свой капитал, который начал сколачивать в Москве паяльником и вольтметром. Как он сам цинично признавался в кругу близких друзей, — прихожу в детский садик, таки я детей уже не различаю, только чувствую, что под ногами трояки мельтешат.

Со временем увековечение выпускных вечеров и детсадовских праздников стало Моте надоедать. Он никогда не любил рутину. Мотя подумал немного, посоветовался кое с кем и решил переключиться на фарцовку. Сперва осторожно и по мелочи, потом все крупнее и крупнее. На пике карьеры Мотя уже подходил к заходящему в порт иностранному судну на одном катере с таможенниками и санитарным врачом, снимал сливки и этим же катером вывозил их на берег.

Вся эта благодать тянулась года два, потом Мотю аккуратно предупредили, что назревают неприятности. Мотя отнесся к предупреждению серьезно, срочно уволился из мастерской и рванул обратно в Москву, где рассчитывал отсидеться, пока небо над головой не просветлеет. Но небо не просветлело. Мотю взяли, судили, дали небольшой срок, что обошлось ему в большие деньги, а по отбытии срока запретили появляться в крупных городах.

Мотя поселился в городе Владимире и стал ждать очередной улыбки фортуны. Она улыбнулась ему в январе восьмидесятого, когда стало известно, что Олимпиада, несмотря на происки империалистов, все же состоится и произойдет в Москве. Мотя еще немножко заплатил и перебрался в Москву.

Открытие Московской Олимпиады Мотя встретил во всеоружии — полноправным хозяином бывшего газетного киоска, щедро украшенного олимпийской символикой и установленного рядом со спорткомплексом «Олимпийский». Где Мотя брал товар, так и осталось невыясненным, но прилавок в киоске ломился, под прилавком тоже было богато, и очередь выстраивалась с утра. Злые языки говорили, что Мотя со своего ларька снимал не меньше штуки в день. И что удивительно — никто Мотей не интересовался.

Еще до открытия ларька произошло одно событие. Мотя познакомился с девушкой Наташей. Она, как водится, была студенткой, комсомолкой и отличницей. И наконец — просто красавицей. Познакомились, погуляли, сходили в кино. Понравились друг другу. Потом переспали несколько раз. Понравились еще больше. И наступил день, когда Наташа повела Мотю знакомиться с папой.

Наташин папа оказался высоким загорелым плейбоем с широкой белозубой улыбкой и ярко-синими глазами. Служил он специальным корреспондентом ТАСС и объездил полмира. Папа выставил виски, орешки и все такое, поговорил с Мотей об искусстве и о погоде. И о всяких других ни к чему не обязывающих вещах. Под орешки и «Мальборо» уговорили одну бутылку и взялись за следующую. А когда вторая бутылка подходила к концу, захмелевший Мотя спросил:

— Имя у вас необычное, Арманд Викторович. И фамилия… Это вас не в честь ли Арманда Хаммера назвали?

Как в воду глядел. Арманда Викторовича и вправду назвали в честь Арманда Хаммера. Но не просто так, а потому, что его родной отец — а Наташин дед — был тем самым Виктором Хаммером, братом Арманда, оставшимся в СССР присматривать за интересами фирмы. Он сначала присматривал, а потом соблазнил скромную советскую девушку, тоже комсомолку. Так как органам дело было до всего, в том числе и до морального облика, то комсомолка за связь с иностранцем поехала в места не столь отдаленные, где и произвела на свет плод преступной любви в лице Арманда Викторовича. А Виктор Хаммер срочно слинял к брату за океан, в одночасье разочаровавшись в преимуществах социалистического образа жизни и наплевав на интересы фирмы.

Потом разоблачили культ личности, и будущая Наташина бабушка вернулась в Москву с подрастающим сыном. Произошло это вовсе не потому, что органы вдруг помягчели, а потому, что мальчик с такими родственными связями представлялся им перспективной фигурой. Он окончил хорошую школу с углубленным изучением иностранных языков, затем поступил на журфак, по окончании прослужил два года в неких закрытых частях, а потом начал разъезжать по заграницам и разоблачать язвы капиталистического общества.

По прошествии некоторого времени ему рекомендовали восстановить родственные связи.

Родственники кое-что в жизни понимали. Например, могли сложить два и два и сделать вывод насчет профессиональной принадлежности человека, который по полгода проводит за рубежом и при этом ни бога, ни черта не боится. Поэтому контакты с ним свели до минимума, диктуемого обычной вежливостью. Но вовсе не прекратили. Что делать, в семье не без урода, а все же родная кровь.