Но мой герой Даниэль Штайн показал мне, что крушение иллюзии – прекрасно. Кризис правильное состояние для человека. Даниэль, конечно, в этом отношении был человеком потрясающим. Все-таки он 40 лет монашествовал; не шутка. Столько потратил усилий на то, чтобы выстроить этот свой мир, эту свою жизнь. И вдруг сам, по доброй воле, начинал проверять краеугольные камни и то и дело говорил: «Нет, этот не годится, и тот не годится тоже». И например, пришел к тому, что, оставаясь священником, перестал читать кредо перед литургией. Некоторые догматы стали казаться ему сомнительными. При этом он никому свои сомнения не навязывал; он боялся соблазнять людей, совершенно не хотел вносить разруху в их умы. Ему было вполне достаточно тех немногих собеседников, которые эту мировоззренческую трещину уже почувствовали.

А я благодарна судьбе за встречу с Даниэлем Руфайзеном, который в книге стал Даниэлем Штайном (потом мы, думаю, поговорим какая между ними все-таки разница). Потому что он подарил мне ощущение радости от того, что все не так, как я считала. Научил, что мы не должны оставаться незыблемыми, выстроив что-то единожды. Перепроверка всех концепций – это свидетельство того, что мы живы, что не все еще протухло, и сами мы не протухли.

Как я узнала о нем? В 1992 году Даниэль Руфайзен ехал из Хайфы, где жил последние 39 лет своей жизни, в Белоруссию, на встречу с людьми, которых когда-то вывел из гетто; скорее даже с их детьми, потому что многие уже умерли. И на два дня, по пути, задержался в России; ни до, ни после он здесь не был. Его привели ко мне в дом; человек десять нас было, пришедших на встречу с Даниэлем. И если бы не было у нас диктофона, и мы бы не записали разговор с ним, я бы, наверное, просто не вспомнила о чем, собственно, он говорил. Ни единого слова. Да он почти и не говорил. Просто присутствовал, и было ясно, что он задает масштаб всему происходящему. Простота его была фантастической. Бывает, заходишь к начальству; наши люди значимые, властные, раздуты до неимоверности. А этот человек столь близкий, по-моему, к совершенству, был предельно прост. Ни тени значительности, важности. Такой старичок мог бы торговать на рынке луком, мог бы сидеть в лавке часовщиком, сапожником. Кстати, он и был сапожником когда-то, в молодые годы.

И в этот момент я подумала о тайне языка. В иврите нет местоимения вы, есть только ты, а в английском, по сути дела, нет местоимения ты. И надо сказать, что грамматика отражает какие-то внутренние характеристики не только языка, но и народа, который этот язык некогда создал. Когда ты приходишь в Израиле к министру и президенту и говоришь ему ты, в этом что-то есть. И – английские дети, которые приходят в школу и всегда говорят друг другу вы, потому что нет другой формы общения…

Прошло 14 лет, прежде сложилась моя книжка о Даниэле. Я трижды ее начинала и написала только с третьего раза. Надо сказать, все, что я видела, читала и слышала о Руфайзене, меня жутко не удовлетворяет. И наверное, я написала бы еще одну мало удовлетворяющую меня книжку, если бы не явилась благословенная идея дать ему другое имя, освободиться от его присутствия реального, человеческого – и от страха соврать.

И знак того, что эта книжка получилась, мне тоже был дан. Потрясающий. Уже была готова рукопись, и я считала, что самая моя большая художественная удача – это то, что я придумала ему такую прекрасную смерть. Он у меня разбился на машине и погиб в огненном облаке на том самом месте, где состоялось вознесение Ильи Пророка, и огромное пламя озаряет гору Кармель, и сгорает кусок леса. Хотя на самом деле Даниэль Руфайзен умер от сердечной недостаточности, а мог бы и не умереть, если бы больше заботился о своем здоровье. И еще я придумала, что моего героя все же отлучают, запрещают в служении, однако он так и не узнает об этом, ибо успевает умереть.

И вот уже рукопись готова, и я приезжаю в Израиль. Меня знакомят с молодым человеком, ему лет 35–38, итальянец, монах, которого прислал Ватикан на место Даниэля. Парень оказался милым, очень образованным, говорящим на многих языках. Правда, русского он не знает, так что книжки моей не читал. И он мне рассказывает: «У меня была очень сложная задача. Я не хотел разрушать его общину, но вместе с тем у меня был строгий наказ вернуть службу в ее нормальное течение, потому что Даниэль много чего неканонического насочинял. Но сопротивление оказалось гораздо меньшим, чем я предполагал. И, в общем, все было мирно». И добавляет: «Ты знаешь, какое счастье, что он все-таки не получил указ о запрещении, потому что указ пришел уже через месяц после его смерти». Я чувствую, что холодею, бледнею. И спрашиваю: «Какое запрещение»? Оказывается, действительно, Даниэля запретили в служении. Конгрегация вероучения, которую тогда возглавлял теперешний понтифик, приняла такое решение, и указ пришел после смерти Руфайзена.

Тогда я поняла, что с книжкой все в порядке.

А до тех пор я боялась выпускать ее из рук. Была уверена, что это будет полный провал. Тоже не беда. В конце концов, я не для славы работаю. Ну, сколько прочтет людей, столько и прочтет. Наверняка, есть какое-то небольшое число читателей, которым она сообщит что-то важное. Понимала я и то, что мне будут отрывать голову. Я только не знала, кто сильнее, кого эта книжка ранит больше: христиан или иудеев. Оказалось – все не так. То есть я, конечно, получила, но гораздо в меньшей мере, чем ожидала. И оказалось, что книжка очень хорошо продается. Что уж совсем удивительно. Написана она непросто, чтение требует душевной и умственной работы, от которой мы все отвыкли. Я помню, как впервые в 18 лет читала Бердяева, и как с меня пот лился, так мне было трудно. (Через 40 лет открыла эту книжку и думаю: чего же я так мучилась?) Но сегодня чтение стало развлечением, а не школой жизни, школой становления личности. И если с «Переводчиком» случилось все иначе, если труд чтения не стал препятствием, значит, произошло самое большое, на что может рассчитывать писатель: книжка достает, она заставляет людей реагировать. Пусть далеко не все готовы принять моего героя, но тем не менее, роман прочли.

Я еще готова вам рассказать об одной вещи, а именно о той разнице, которая между Даниэлем Штайном и Даниэлем Руфайзеном существует. Но поскольку я устала говорить, давайте, вы мне немножко позадавайте вопросы, я чуточку прервусь, а потом мы вернемся к этой теме.

Улицкая и зал меняются ролями; она слушает, зал вопрошает. По традиции, на встречах цикла «Важнее, чем политика» торжествует откровенный поколенческий шовинизм: первыми слово получают студенты и аспиранты, и только вслед за ними – профессура, гости Вышки, люди старших генераций. По одной простой причине: в разговор о ценностях, о жизни, о культуре, о будущем должны включаться те, от кого оно зависит.

Микрофон в руках у девушки. Голос ее приятен; имя ее неизвестно. Я очень люблю Ваше творчество. Я прочитала все произведения, которые вы написали. Вообще я еврейка. Может быть, частично с этим был связан мой первичный интерес. Но вот у меня сейчас такой вопрос: почему в книге был выбран стиль писем, и они так перемешаны? Ее было очень трудно читать, все время теряется нить. Почему такие скачки по годам?

Людмила Улицкая (чуть-чуть отдохнув, с новыми тихими силами). Вы понимаете, в чем дело, книга как бы делится на две части. Первая ее часть – это фантастическая военная молодость юноши, который сначала работает в гестапо, потом в монастыре скрывается, потом воюет в красном партизанском отряде, снова оказывается в НКВД, когда красные его освободили… Душераздирающая история… Через что ему приходится пройти… Причем реальный Даниэль пережил гораздо больше; я сознательно уходила от острых вещей, связанных с Холокостом. Но мне была важна одна история. Она и ему была более всего важна. Ему пришлось однажды сделать страшный выбор, принять решение за Господа Бога. Гестапо выстроило людей в шеренгу и собиралось расстрелять каждого десятого, то есть 20 человек: кто-то выдал партизанам немцев, убегавших от преследования. А Даниэль подошел к своему начальнику, гестаповцу, с которым у него были очень хорошие отношения, и говорит: «Зачем же вам лишаться двадцати рабочих, крепких мужчин? Возьмите этих двоих». И указал на лесника, предателя, из-за которого был расстрелян мальчик, и на деревенского дурачка, которого вроде бы не так жалко.