– Он еще и на конце раздваивается, – некстати влезла Дунька.

Я покрутила пальцем у виска, боясь, что Ланка утопит нас в слезах негодования. Сестрица закаменела перед зеркалом, а потом начала хаять нас:

– Подумаешь, нос! Дунька вон чумазая вся, как из печи вылезла, а и то на нее дворовый пес смотрит с интересом!

У Дуньки задрожали губы, а глаза стали влажными от обиды.

– Не смей реветь, – потребовала я, поскольку, как и бабуля, понятия не имела, что делать с плачущими людьми. Наша Марта обычно выливала плаксам на голову ведро воды.

– А чего она… – по-детски растягивая слова и борясь со всхлипами в голосе, начала было Дунька.

– Хочешь, я тебя домоводству за одну ночь научу? – решила я заинтересовать Лушкину смену.

– Как это? – сразу перестала шмыгать носом Дунька. Я задумалась, способ был не очень приятный, но об этом я плаксе рассказывать не собиралась. Нас с Ланкой тоже не предупреждали, когда начинали таким образом запихивать в голову знания.

– Иди сюда, колдовать будем, – раскрыла я «Домоводство», вырвала из тетради листок и положила на первую страницу книги. – Чернила красные есть?

Склянка была найдена: педантичная Лушка для всякой записи использовала разный цвет, красным она отмечала убытки, порчу и воровство..

– Смотри сюда, – велела я Дуньке, оттолкнув строящую рожи своему отражению Ланку. И начала, рисуя пером картинку: – Как во городе, во Княжеве, стоит столб хрустальный, на хрустальном том столбу сидит филин Триум, как пойду я во Княжев, поймаю филина, буду у Триума ум выспрашивать, знания выпытывать… – Перо скользило, и чернила в нем словно не кончались, завиток ложился на завиток, и Дунька как завороженная следила за ним. Зрачки ее стали огромными, а лицо – бессмысленным, очень не хотелось думать, что и мы были такие же, но это был мой первый эксперимент, который я проводила сама, обычно изгалялись над нами с Ланкой. Завитки кружили, кружили, и, когда меня саму повело в сторону, я быстро раскрыла книгу, веером перелистнув ее от корки до корки, и хлопнула в ладоши, заставив Дуньку вздрогнуть. Она бухнулась на пол, опрокинув на себя чернильницу, и захныкала, а я вцепилась в край секретера. Как-то мне было нехорошо.

– Молочка дать? – поинтересовалась с любопытством следившая за нами сестра. Раньше нас завсегда молочком отпаивали после такого.

– Это чего мы тут творим? – бухнув дверью, как всегда не вовремя появилась бабуля, первым делом уставившись на залитое чернилами Дунькино платье. Позади нее обморочно всхлипнула Лушка, хватаясь за сердце.

– Ну все, – решила я, – пора нам и поспать перед дорогой.

Всю ночь мне снились завитки и в ушах стоял звон.

Как только солнышко, ленивое, розовое со сна, выползло из-за горизонта, а единственный на весь Лог, по причине полнейшей неуместности, старый петух Иннокентий хрипло каркнул, что все, мол, уже утро и кому делать нечего, тот может вставать, я отперла двери конюшни. И, пугнув ленивую, настоявшуюся до густоты киселя тьму золотистым утренним светом, свистнула старую подслеповатую клячу Брюху.

Когда лошадь была молода и резва, Аглая звала ее красивым заморским именем – Брюнхильда; теперь уж и Аглаи давно не было, а Брюнхильда превратилась просто в Брюху, полностью соответствуя своему новому имени. Она с достоинством несла на своих тощих ножках обширное чрево, высокомерно выкатывала нижнюю губу, щурясь подслеповатыми глазками, и, как я подозревала, считала себя единственной настоящей архиведьмой, а потому позволяла себе склочничать, пререкаться и спать на ходу. Единственное, чего кобыла не выносила, так это чтобы кто-нибудь проводил ей прутом по копытам. Что она в этом находила ужасного – мы не знали, и какой вред костяному насквозь копыту может принести простой прут – не имели представления, но Марта строго-настрого запретила делать это когда-либо.

– Запрягаться будем? – поинтересовалась я, и Брюха, проявив редкостную покладистость, сама развернулась задом в оглобли. Как раз так, чтобы толкнуть телегу, и та катнулась под ноги Ланы и Маргоши, выволакивающих из сеней здоровенный ларь.

– Ах, чтоб тебя, Брюха! Нашла время для дурацких шуточек! – взвыла Маргоша, потирая ушибленный зад. Одной рукой она не смогла удержать ларь и, ойкнув, выпустила свой конец ноши. Теперь уж взвыла Ланка, костеря на чем свет стоит Маргошу, прыгая на ушибленных ногах и дуя на несчастные пальчики, хотя что на них толку дуть, если на ногах сапоги?

– Че развылись, как ведьмы на болоте? – вышла на крыльцо затянутая как в доспех в суровый походный костюм Марта.

Все присутствующие почтительно замерли, отдавая дань ее актерскому таланту. Бабуля всегда говорила, что если уж ты поехал на дело, то настраивайся сразу, так что иной раз она ходила в «образе» по Логу целыми неделями. Зубы Марта заранее подчернила, подсинила губы, намекая, что у нее плохо с сердцем, а синяки под глазами давали понять, что и с почками у нее не очень. При этом желтушная кожа просто вопила, что у старушки скоро развалится печень, а скрюченные артритом пальцы и жалкие остатки волос, выбивающиеся из-под косо сидящего платочка, просто и сурово предупреждали, что старость – она, миленькие мои, не радость. При этом когда-то богатое, но много раз маранное, а потом стираное и штопаное платьице еще и пугало, что все там будем. Почему-то на купцов это платьице действовало особенно сильно, заставляя сразу вспомнить про суму да про тюрьму, так что иной раз и рта открывать не приходилось, заводя бессильным дребезжащим голоском речи о нелегкой доле, как ей тут же торопливо совали денежку. Вспоминая, сколько раз мы с сестрой и бабкой по первости улепетывали от жадных нищих, пряча эти честно, по нашему мнению, заработанные денежки за щекой, я удивлялась, как это мы не превратилась к своим семнадцати в хомяков? Ведь немалые суммы перетаскали! Ланка даже один раз подавилась золотым кладнем, так и не вытрясли. Зато бабушка года три кряду звала ее исключительно «золотце мое» и на провокации вроде «вот ваш кладень, забирайте» не поддавалась, интересуясь, чего это он из нее так долго выходил и где та кучка, в которой Ланка ковыряла, при этом уверяя меня, что Ланка специально золотой слопала, дескать, приданое копит. Бабуля та еще язва. Даже удивительно, как при таком коварном уме она умудрилась промотать немалое состояние прадеда, а выскочив замуж, еще и мужа разорить.

Но теперь с игривым прошлым было покончено, а те, кто считал, будто кладни оседают в бабкиных сундуках, так и вовсе почитали ее наибогатейшей особой Северска, поскольку каждая пристроенная Мартой ведьма ежегодно делала Ведьминому Кругу «подарочек». И столько набиралось их, что глава Разбойного приказа зеленел от зависти, а всяческие воры, конокрады и грабители почтительно крякали.

– Ну, и долго вы на меня глазеть будете? Я вам что, картина лубочная? Тогда деньги платите за погляд.

От ее сварливого самодовольного окрика все вздрогнули и засуетились, запихивая ларь на телегу, впрягая в телегу Брюху, кидая в дополнение к ларю на расстеленную рогожку котомочки, мешочки и узлы с разным добром, которое может пригодиться в дороге. Когда все уж было готово, из сеней, зевая и почесываясь, вышла Лушка. Не разлепляя глаз, она махнула нам платочком и, пожелав доброго пути, пошлепала обратно. Многочисленный Маргошин выводок спал, и только Янечек беспокойно завозился, когда Пантерий осторожно выскользнул из его душащих объятий.

– Ну что, с богом? – поинтересовалась Марта, вскарабкиваясь на телегу и беря в руки вожжи, а не очень бодрая с утра Маргоша поинтересовалась:

– С которым это?

– Ну, должен же какой-нибудь из них, дармоедов, за ведьмами присматривать.

И Марта осторожно покосилась на небо: не кинут ли за такие речи булыжником? Небеса безмолвствовали – значит, прокатило, а может, не было никого, по делам вышли?

Брюха качнулась туда-сюда, беря разбег, и сделала первый шаг.

– Поехали! – обрадовалась Марта. Оно и понятно, бывали случаи, когда Брюха раскачивалась только к вечеру. Тонкие намеки на предмет купли новой лошадки Марта отвергала категорически, объясняя, что без работы Брюха помрет от ожирения и вообще, малы еще деньгами раскидываться, да и лошадка-то еще довольно резвая, а то, что засыпает на ходу, дак это удобнее: меньше видит – меньше пугается.