– Вот именно, – пахло кофе и дорогим табаком, – штурмовики. Простые немцы против подобных вещей, Аарон, уверяю тебя. У них есть соседи, евреи, коллеги, они учились у еврейских профессоров… – вспомнив об ариизированных квартирах, куда въезжали немцы, о запретах на профессии, о табличках «Только для арийцев», Аарон ничего не ответил.

Он крепче прижал к себе Дебору, укутав ее плечи одеялом:

– Ты женщина, ты ученый. Не надо риска, любовь моя. Оставайся в Хэнфорде, или на другой базе, работай, воспитывай детей. Я буду делать свое дело… – Аарон не хотел говорить о подобном с младшим братом, хотя подозревал, что Меир был бы способен помочь.

– Сам справлюсь, – решил Аарон:

– После Хануки можно взять отпуск. Покажу Деборе столицу, побудем с Меиром, а я встречусь с Даллесом… – Аарон был уверен, что пригодится секретной службе США, на континенте. Деборе он об этом говорить, пока не стал:

– Потом. Когда все устроится. Она знает, что я в армии служу, что мне надо исполнять приказы… – Аарон целовал смуглую грудь, спускаясь все ниже. Когда они ехали сюда, в звездной ночи, в кузове грузовика, Красивый Щит обняла Дебору:

– Видишь, как все получилось. Твой отец был бы рад, я уверена, и мать тоже. Хорошо, что ты к народу своему вернулась… – от женщины пахло детством, дымом костра, кофе и табаком. Дебора зашептала что-то в прикрытое седыми волосами ухо. Индианка усмехнулась:

– А ты думаешь, зачем я тебя сюда посадила. Слушай… – грузовик подскакивал на старой дороге, Дебора, внимательно, слушала:

– Красивый Щит мне говорила, что будет хорошо… – она стонала, запустив длинные пальцы, в немного отросшие волосы Аарона, – но я не думала, что… – сердце часто, прерывисто билось. Дебора потянула мужа к себе:

– Иди, иди сюда, мой любимый… – Аарон здесь не брился. Дебора гладила мягкую щетину, на щеке:

– Мне так даже больше нравится, как на снимках, которые ты показывал… – доктор Горовиц обещал послать парадные фотографии, с банкета, в Лондон, и в Сендай, Регине.

– У его кузины девочка, совсем маленькая… – Дебора сладко, громко застонала, – и у нас дитя появится. Этель, или Джошуа… – она чувствовала его поцелуи, слышала его шепот:

– Я люблю тебя, люблю… – Аарон уронил голову на ее плечо:

– Как будто бы я вернулся домой. Навсегда, это навсегда. Господи, пожалуйста, дай мне силы сделать ее счастливой, прошу Тебя… – будто услышав мужа, Дебора выдохнула:

– Это и есть счастье, милый мой. Пока я с тобой, пока я рядом… – она задремала, укрывшись в его сильных руках. Спрятав лицо в черных, разметавшихся по шкуре бизона волосах, Аарон заснул, обнимая жену.

Потянувшись, открыв глаза, Дебора повела носом. С берега озера тянуло дымком. Подобравшись к выходу из вигвама, она замерла. Потрескивали дрова в костре, Аарон стоял у кромки озера, босиком, в белом талите. Муж забрал его в Нью-Йорке:

– Я старый талит в Харбине оставил. В Америке их много, а в Маньчжурии не найти. Отдал мальчику, сироте, я его к бар-мицве готовил.

Дебора еще никогда не видела, как муж молится. Завернувшись в одеяло, она присела на пороге типи. Большое, золотистое солнце стояло над озером. Талит немного развевался, под легким ветром:

– Будто крылья, – прищурившись, Дебора ахнула:

– Целая стая, откуда они… – белые голуби вились в лазоревом, ярком небе. Аарон, улыбаясь, сунул руку в карман армейской, полевой куртки. Муж бросил птицам крошки, голуби окружили его, перекликаясь. Дебора счастливо закрыла глаза:

– Господи, спасибо. Навсегда, это теперь навсегда.

Эпилог

Волжский исправительно-трудовой лагерь, деревня Переборы, Ярославская область, март 1941

В деревянном бараке было темно. На входе, у дневального, горела под потолком, тусклая лампочка. Стекла покрывали снежные разводы. Зима оказалась холодной. В середине марта термометр, на столбе, у крепкого, каменного здания администрации показывал ниже двадцати градусов. Ночью мороз опускался за тридцать, но в полдень, под голубым, ярким небом становилось понятно, что скоро придет весна.

От деревни Переборы, где восемьдесят тысяч заключенных строили будущий Рыбинский гидроузел, до города, проложили ветку железной дороги, узкоколейки. К воротам лагеря, почти каждый день прибывали составы товарных, наглухо запечатанных вагонов. Лаяли холеные овчарки, ворота медленно открывались, охрана НКВД откидывала железные засовы. Сквозь зарешеченные окошки виднелись наголо бритые головы, в шапках, в завязанных шарфах, или в грязных, вафельных полотенцах. Сюда посылали много воров. Хорошую одежду, у политических, отнимали в Ярославле, или Рыбинске. Репродуктор, над трехметровой, окутанной колючей проволокой, стеной, надрывался:

– Широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек… – людей выталкивали в снег, заставляя садиться на корточки, с заведенными за головы руками. Многие приезжали в разбитых, старых ботинках, или даже босиком. Собак вели вдоль рядов заключенных, овчарки рычали. Выдергивая из строя подозрительного человека, охранники быстро его обыскивали. Вещи сваливали грудой на платформу, разбивая фанерные чемоданы, разрезая мешки, отбирая свернутые, перевязанные бечевкой подушки.

До подъема оставалось четверть часа, но репродуктор в бараке включился. Радиоточка готовила заключенных к новому, трудовому дню:

– В буднях великих строек, в веселом грохоте, огнях и звонах… – дневальный робко дернул за проводок.

Волк, сидя напротив, улыбнулся:

– Отлично, Павел Владимирович. Схема очень простая. Я вам объяснил. Не бойтесь, пожалуйста…

Он, ленивым жестом, обвел барак:

– Ни один человек, здесь, или в другом… – Максим поискал слово, – подразделении этого лагеря, – на вас не донесет… – Волк поднял бровь, – это будет означать мое недовольство… – он отпил крепкого, ароматного, сладкого чая, – вы сами знаете, что не стоит, как бы это сказать, переходить мне дорогу. Продолжим… – он открыл тетрадь.

Репродуктор включался только в присутствии охранников, во время обысков. Заднюю часть барака отгораживала аккуратная занавеска. За шторами стоял стол, с венскими стульями, пахло земляничным мылом. На ухоженных нарах, застеленных одеялом, верблюжьей шерсти, лежала пуховая подушка, в накрахмаленной, блистающей чистотой наволочке. По вечерам оттуда доносился аромат чая, печенья, копченой колбасы, гитарные переборы, и смех. Красивый баритон пел:

– Милая, ты услышь меня, под окном стою, я с гитарою…

Павел Владимирович, в прошлой жизни филолог, доцент кафедры романо-германских языков, педагогического института, в Ярославле, видел, и как откинулась занавеска. Оттуда вытащили визитера, из другого барака, побледневшего, хватающего ртом воздух. Вор зажимал живот, согнувшись, темная кровь капала на доски. Волк, развалившись на стуле, тасовал карты. Он, наставительно, заметил:

– Сам упал, сам поранился. Пошел вон отсюда. Появишься, когда поймешь, как себя вести со старшими. Если выживешь… – он зевнул: «Чтобы я его больше не видел». Малолетний воришка, из свиты Волка, задернул занавеску. Раненый, сдавленно ругаясь, вынырнул в промерзшую дверь, в бесконечный, зимний холод, под колючие звезды.

Павла Владимировича Волк привел в барак из БУРа, лагерной тюрьмы. Максим проводил в камере две недели каждого месяца, наотрез отказываясь выходить на работу. Он объяснил ученому:

– По нашим законам подобного не положено. Никакого труда на псов, никакого комсомола, никакой партии… – в тюрьме Волк делился с Павлом Владимировичем провизией. Доцента в БУР отправили за опоздание на поверку. В день здесь полагалась миска баланды, из мерзлой капусты, и гречневой сечки, с рыбьими головами, и несколько кусков хлеба. Волку приносили белый батон, со сливочным маслом, копченую колбасу, жареное мясо, с картошкой, и московские шоколадные конфеты. Он отмахивался:

– Иначе быть не может. Я здесь хозяин, – красивые губы усмехались, – я зоной правлю… – до ареста Павел Владимирович, преподавал английский язык, защитив диссертацию по романтической поэзии прошлого века. Узнав об этом, Волк забрал его дневальным к себе в барак. На работу доцента больше не гоняли. Волк устроил ему освобождение, через прикормленного врача, в лечебной части.