Через три года группа отпетых уголовников решила устроить побег. Предложили войти в компанию и Федору. Побег кончился неудачей, Федору прибавили срок. Вот тогда-то и созрела у него идея: удрать во что бы то ни стало. Один раз его поймали через месяц, три раза план раскрывали в самый решающий момент. Каждый раз он получал новую добавку. Амнистии проходили мимо него, ибо он уже приобрел славу рецидивиста. Весь лагерный мир с интересом следил за единоборством Федора с начальством, ибо для Федора это была игра в кошки-мышки со смертью. Любой конвойный мог да и обязан был влепить ему пулю в затылок при какой-нибудь очередной попытке. Шел год за годом, Федор давно уже считался настоящим уголовником «в законе», и его относили к заправилам внутренней лагерной жизни, хотя он никогда не участвовал в подлостях, которые творила воровская верхушка над беззащитной «серятиной», но и никогда не преступал пресловутого воровского кодекса чести. Его неоднократно переводили из лагеря в лагерь, и лагерное начальство тоже относилось с определенным уважением к нему, ибо этот большеголовый мрачный заключенный предпочитал честную борьбу, предупредив, что все равно сбежит.

Шел семнадцатый год его жизни за колючей проволокой, с маниакальным упорством Федор готовил очередной побег, и вдруг его энергия растворилась в пустоте: он получил амнистию. Какая умная голова ему ворожила, он не знал, ибо ни одного родственника в живых на воле уже не было. Амнистия Федора ошеломила, ибо он потерял почву под ногами. Исчез смысл жизни.

В бессонную последнюю ночь он действительно впервые подумал, что на четвертом десятке жизни ничего о ней не знает. Он насмотрелся такого, что хватит на десять жизней, и не знает о жизни ничего. Он приобрел специальное знание людей и в то же время боялся людей с воли, этих безукоризненных белоснежных почитателей законов, для спокойствия которых Федор семнадцать лет сидел за колючкой. Он был угрюм и за угрюмостью скрывал болезненное самолюбие. Больше всего он боялся, что в первом же учреждении, куда придет устраиваться на работу, ему швырнут в лицо документы и скажут презрительное «зек».

Перед освобождением начальник колонии вызвал его и спросил:

– Опять ко мне попадешь?

– Нет, – сказал Федор. – Хочу посмотреть другое.

– Верю, – сказал начальник. – Тебе верю.

С Севера Федор решил не уезжать, а просто пока где-либо в тишине присмотреться, понять свое место в этом новом мире. Так Федор очутился в промысловой избушке Глухого.

До того как появился Оспатый Федор, Глухой жил один. Он родился на Колыме в семье промысловика, потомка древних казаков, был мал ростом, сухощав и имел изрядную примесь якутской и чукотской крови. Работа промысловика по сути своей является творчеством. Глухой был плохим промысловиком, как, допустим, бывает незадачливым радиотехник или водопроводный слесарь. Возможно, повлияло то, что еще в детстве он не смог справиться с озверевшей упряжкой и на полном ходу врезался в дерево, после чего оглох полностью на одно ухо. Глухой относился к людям как к людям, а к жизни своей как к естественной жизни человека. Он так и не успел жениться – вещь для полярного охотника немыслимая – и был бессловесно рад, когда в его крохотной избушке поселился Федор. Он поверил в Федора и сразу беспрекословно подчинился ему.

Позднее в избушке появился Братка. Федор по-своему отплатил безответному Глухому, добившись договора на сбор плавникового леса для крупной экспедиции в ста километрах к югу от них. Лес в экспедицию возили за несколько сот километров из портового поселка, а здесь, по здешним масштабам, рядом, гнили на берегу штабеля плавниковых бревен. Федор как-то сразу уразумел это и сказал проезжему трактористу. Начальник экспедиции оценил идею, подписал договор и пригнал в помощь на целое лето трактор ДТ-54. За рычагами ДТ-54 сидел Братка, чукотский человек. Он приехал сюда с одним из первых советских пароходов в незабвенные времена винчестеров, шаманов и прочей экзотики и ухитрился за все это время ни разу не выехать на «материк». За это время он перепробовал все и вся – был промысловиком, торговым служащим, каюром, жил с чукчами-пастухами и, по местному выражению, окончательно «отильхял», или затундровел, то есть не был способен ни к какой другой жизни, кроме нерегламентированного северного безделья и нерегламентированной же северной работы.

Когда работа по штабелевке плавника закончилась, Братка остался в избушке. Больше сюда уже вместиться никто не мог, так как все возможное пространство было занято нарами и железной печкой.

В этой тесноте они жили втроем, наглядно опровергая все теории о полярных психозах, белом безмолвии и прочие драматические бредни. Холодная воля Оспатого Федора убивала все конфликты в самом зародыше, и маленькая избушка на морском берегу засияла гостеприимным светом на путях бродячих северных трактористов, которые проходили здесь все чаще, и даже вертолетчики не упускали случая завернуть сюда за свежей рыбой или битым весенним гусем.

Какой-то проезжий шутник-геолог окрестил это общество «республикой», и название прилипло намертво. Вблизи «республики» находилось знаменитое место для охоты на пролетного гуся, и сюда регулярно наезжало высокое начальство из района и области. Может быть, поэтому власти и смотрели сквозь пальцы на эту не предусмотренную никакими положениями братию.

Был однажды и районный прокурор. Уставшие охотники мыли ноги в ледяной воде ручья, потом долго чаевничали перед тем, как перейти к вареной гусятине и «Старке». Федор по долгу гостеприимного хозяина принимал участие в беседе, выпил и «Старки». Прокурор все присматривался к нему, потом спросил:

– Что же ты, Кокорин, себе второе заключение устраиваешь? Каждый человек на счету, самолетами ИЗ Москвы людей везем, а вы здесь как улитки, только для собственной раковины живете.

– Я здесь нервную систему лечу, – сказал Федор.

– Я, Кокорин, все понимаю. Когда ты эту свою нервную систему вылечишь, приходи ко мне. Будешь работать. Никто на тебя покоситься не посмеет, ибо ты свое отбыл.

– Были в колонии, которые пробовали покоситься, – усмехнулся Федор.

Идти к прокурору, конечно, Федор не мог. Не позволяла застарелая лагерная гордость. Но когда прошел слух, что невдалеке от них организуется рыбачья бригада, Федор после долгого раздумья сказал:

– Надо попробовать.

– Я согласен, – сказал тогда Глухой.

17

Вслед за ледяными дождичками в июле пошел снег. Снег сыпал с темного неба громадными мокрыми хлопьями безостановочно день и ночь. Среди всеобщей белизны чернильной лентой выделялся Китам.

Все в это время сидели в избушке. Дед, который начал прихварывать, засел в своем домике и даже не выходил по вечерам.

– Для тех, кто первый раз в тундре, самое время гибнуть, – сказал Братка. – Уйдут от дома в одних курточках на «молниях», а тут снег. Бывает, по метру в это время наваливает.

Все молчали, отдавая дань Браткину опыту, и только Славка Бенд в тишине нервно барабанил пальцами по подоконнику.

– Сидим, – сказал он. – Время идет. Рыба идет. Ловить надо. Сдавать.

– Мы все, Славка, сюда не за цветочками приехали, – сказал Муханов. – Чего попусту слова тратишь?

– В такое время, – убежденно продолжал Братка, – лучше всего выпить спирту, хорошо поесть и лечь спать. И наутро будет хорошая погода. Это я вам точнее радио говорю.

Все оживились, ибо идея понравилась. Братку и решили послать в поселок, как человека, знакомого с обстановкой, что при «сухом законе» небесполезно. Решили, что он получит из причитающихся денег рублей сто, купит спирту, папирос, разные там консервы побаловаться.

– Доверенность надо написать, – сказал Санька. – Не дадут одному без доверенности.

– Это в Москве у вас на каждом шагу доверенности, а меня здесь любой знает, – ответил обиженно Братка.

– Я с тобой, – вдруг сказал Федор. – Интересно мне кое-что.

– Не доверя-яешь все-таки, Оспатый? – усмехнулся Славка.