— Кто? — настороженно спросил из-за плотной двери женский голос.
— Ратимил.
Дверь тотчас открылась. Женщина потянулась к нему, но он лишь погладил ее по плечам и отстранил:
— Сыны здоровы?
— Здоровы.
— Буди Первушу. Тихо буди.
— А ужин?
— Потом. Пока будем ужинать, готовь сына в дальнюю дорогу.
— Куда?… — ахнула женщина.
— Тихо. Тогда вернется. Исчезнет и вернется. Скажи, чтобы ко мне в закут пришел.
Жена молча покивала головой и ушла. Она была не забитой и покорной, а заботливой и смышленой, хорошо понимала, что означают слова мужа «исчезнуть и вернуться». Чтобы вернуться, надо было сначала исчезнуть, беззвучно и незаметно раствориться в лесах и топях, и всякое промедление здесь становилось опасным.
Ратимил тихо проскользнул в закут, напоминавший то ли кладовую, то ли коптильню, то ли что-то еще, очень нужное в хозяйстве охотника, но имевший три выхода: в избу, во двор и — потайной — в сторону близкого леса. Очень хотелось и поесть, и поспать, и попариться в баньке, но этой короткой ночью надо было во что бы то ни стало исчезнуть, чтобы когда-нибудь вернуться. Вернуться с чистой совестью, исполнив наконец-таки клятву, данную самому себе, и шаг из родного дома был первым шагом к исполнению этой клятвы.
Вошел Первуша — его старший, не по годам сильный и сообразительный отрок с уже заметным пушком на верхней губе. Низко поклонился отцу, прекрасно усвоив, что ночью в закуте слушают, а не говорят. Ратимил указал ему место на скамье рядом с собою, подождал, пока сын усядется рядом, плечом к плечу, и, помолчав, тихо начал говорить:
— То, что сейчас поведаю, умрет в тебе, как только исполнишь. А коли поймешь что исполнить нет возможности, то еще раньше. Так это важно.
Сын молча кивнул.
— Пойдешь далеко: в Старую Русу. Как идти, объясню по дороге. Я учил тебя двум языкам, и ты будешь говорить на том, на каком тебя спросят, а спрашивать на том, на каком говорят вокруг, но всегда говори кратко, а слушай долго. В Старой Русе найдешь терем воспитанницы конунга русов Нежданы. Добейся, чтобы она тебя приняла. На крайний случай — и запомни: только славянину! — скажешь, что ты пришел от Тридцать шестого. Запомнил?
— От Тридцать шестого, — тихо повторил Первуша.
— Неждане скажешь, кто ты и что я велел передать так: «Отец нашел ключ». Повтори.
— Отец нашел ключ.
— Нашел, — самому себе с огромным удовлетворением повторил и Ратимил. — Только чтобы закрыть им черное сердце… — Он помолчал. — У Трувора Белоголового был сын. Его имя — Сигурд. Он спрятал приманку для Рюрика где-то на болотах. Спроси Неждану, знает ли она его. Если знает, пусть сделает так, чтобы я с ним встретился. В день солнцеворота там, где она и ее уйко Перемысл когда-то нашли меня умирающим и вдохнули новую жизнь. Запоминай, что говорю сейчас, все запоминай. Ты — мой вестник.
— Я запомнил, отец.
— Твои друзья — Неждана и Перемысл. Твои враги — варяги Рюрика и люди Хальварда: они недоверчивы, подозрительны и любопытны. Подробности доскажу по дороге: треть пути мы пройдем вместе.
— Прости, отец, что перебиваю речи твои, но скоро начнет светать.
— Ты прав. — Ратимил встал. — Мать уже собрала котомки. — Он вдруг крепко обнял Первушу. — Ты поможешь мне исполнить мою высокую клятву, сын. Больше некому. Рюрик всегда умел прятать концы, и только я выскользнул из его пряжи. Пойдем.
«Дитя, — с горечью подумала Альвена, увидев Инегельду. — Глаза растерянные, но без испуга. А ведь всю жизнь среди чужих…» И заговорила с нею спокойно и приветливо.
Инегельда умела расспрашивать и еще по дороге многое узнала о хозяйке того дома, в котором ей предстояло жить: одинока, немолода, бездетна. И глядела с обдуманной наивной растерянностью, широко распахнув синие глаза.
— Что я могу вспомнить, госпожа, когда меня увезли совсем маленькой? Иногда виделся кто-то в белом. Может быть, мама, потому что мне становилось покойно.
— Тебя били?
— Нет, госпожа. Со мной обращались, как с византийским зеркалом, которое легко разбить и невозможно собрать.
Эта беседа проходила на третий день, когда в синих глазах предназначенной в наложницы рабыни окончательно угасла настороженная растерянность. А до этого Альвена ни о чем ее не спрашивала. Показывала хоромы и усадьбу, знакомила со служанками и много говорила сама. О Старой Русе, о себе, о детстве конунга Олега, проведенном среди варягов Рюрика. О его увлечении охотой, когда он вернулся в родные места, о битвах, в которых он неизменно побеждал. Рассказывала обо всем, но две темы оставались запретными: ее личные отношения с Олегом и — Неждана. Воспитанница была не только предметом особой любви и заботы конунга, но и самым слабым звеном его кольчуги.
А в тот, третий день они сидели в беседке, густо увитой хмелем, и расшивали нагрудные женские уборочья. В кустах отцветающей сирени щелкали птицы, у ног солидно жужжали шмели, было уютно и на редкость покойно. Тихая послушная девочка начала даже что-то почти беззвучно напевать, и тогда Альвена впервые спросила, что она помнит о своем родном доме.
— Ничего, госпожа, — грустно улыбнулась Инегельда.
— Мужчины тебя обижали?
— Нет, госпожа.
— Ласкали?
— Н-нет, госпожа…
По тому, сколь протяжно и неуверенно прозвучало это отрицание, как еще ниже над рукоделием склонилась золотоволосая головка, Альвена поняла, что девушка сказала полуправду и что эта полуправда мучает ее.
— Они тебя трогали?
Девушка молчала, еще ниже опустив голову.
— Я спросила, — тверже, чем обычно, повторила Альвена.
— Я невинна, госпожа. Клянусь…
— Я спросила не об этом, и ты знаешь, о чем я спросила. Подними лицо и посмотри на меня. Тебя трогали мужские руки. Где желали. Часто?
— Один раз, — еле слышно пролепетала Инегельда. — Один раз плюнули в зеркало, а я до сих пор чувствую липкие пальцы. И не могу отмыться, стереть с себя…
Из-под опущенных ресниц выползли слезинки. Крупные, как речные жемчужины на уборочье самой хозяйки: Инегельда умела плакать так, как это было нужно.
— Успокойся, — голос Альвены дрогнул. — Я больше никогда не спрошу тебя об этом. Никогда.
Она притянула к себе золотоволосую головку, прикоснулась губами, прижала к груди. Инегельда позволила себе робко всхлипнуть — ровно настолько, насколько требовалось, — и замерла на груди Альвены, старательно вслушиваясь, как бьется ее, а не свое собственное сердце.
«Несчастный ребенок, — думала Альвена, чувствуя, как волна теплой нежности поднимается в ее душе. — Одна во всем свете, совершенно одна. Византийское зеркало. Как точно она определила свое положение-драгоценность, которую так легко сломать навсегда…»
Больше они не касались в своих разговорах ни похотливых рук, ни грязных намеков, ни каких-либо попыток продажи девочки-рабыни. Но беседы продолжались, делаясь все длиннее и обстоятельнее, пока не превратились для Альвены в потребность ежедневно ощущать подле себя юное существо, быть с нею ласковой и внимательной, слушать ее милый тихий голос. На какой-то грани Альвена поняла, что ее старания по изучению таинственного дара князя Воислава вот-вот сменятся почти материнскими заботами о несчастном ребенке, волей сдержала собственные чувства и заставила себя вспомнить о зарубках, оставленных подозрительным Хальвардом.
— Расскажи мне о датских викингах, Инегельда. Даже если тебе будет больно что-то вспоминать, придется перешагнуть через боль.
Из глаз Инегельды двумя потоками хлынули слезы. Она глядела в упор на свою госпожу, не моргая, не говорила ни слова, слезы стекали по нежным щекам, а во взоре было столько ужаса и отчаяния, что Альвена тут же пожалела и о своем вопросе, и о тоне, каким он был задан. Обняла, по-матерински прижала к груди.
— Успокойся, Инегельда, успокойся, слышишь? Прости, я не знала, что принесу тебе такую боль.
Инегельда разрыдалась. Отчаянно, взахлеб, дрожа всем телом и бессвязно повторяя: