Эстергази вышел на свидетельское место и стоял молча. Сморщенное лицо, грязно-серое, как жабья кожа, ястребиные глаза, нервные руки в перстнях… Он заявил, что будет отвечать только суду и прокурору, но отказывается отвечать защитникам или подсудимому Золя.
И тут начался незабываемый спектакль!
— Скажите, свидетель, — начал защитник Золя, — признаете ли вы, что в таком-то году вы женились на богатой невесте (такой-то), затем, обобрав ее до нитки, развелись с нею?
Эстергази молчит. Председатель суда, выждав паузу, обращается к нему:
— Свидетель, вы не желаете отвечать?
— Не желаю.
Защитник задает Эстергази второй вопрос, третий… пятый.
Вопросы начинаются словами: «Свидетель, признаете ли вы…»
Вопросы развертывают перед судом свиток всех мошеннических проделок Эстергази, его подлогов, спекуляций, его судимостей — всех совершенных им преступлений!
— Признаете ли вы, свидетель, что в письме (таком-то) писали: «Этот тупой французский народ — конечно, самая гнусная раса в мире!.. Мое терпение истощилось: я намерен предложить свои услуги Турции»… Писали вы это?
Защитник задал Эстергази шестьдесят вопросов. Это продолжалось почти два часа. С каждым вопросом Эстергази свирепел все больше: он сверкал глазами, пальцы его дрожали, щека нервно дергалась, пот зримо струился по его морщинистому, жабьему лицу… О, этот допрос, на который он не ответил ни единым словом, стоил ему недешево! Остроумный ход защитника обнажил перед всей Францией, перед всем миром грязную, мерзкую, преступную жизнь майора графа Шарля-Мари-Фернана Эстергази!
Лишь близорукие люди могли не заметить того, что борьба идет не из-за одного только Дрейфуса. Нет, она уже давно вышла за стены Дворца правосудия, где шел суд над Золя, — она перекинулась в палату депутатов, где люди сражались даже кулаками и тростями, и пламенный оратор, вождь социалистов, Жорес бросил в лицо реакционерам: «Вы предаете Францию кучке генеральской военщины!»
В самом Париже в те дни было раскрыто несколько контрреволюционных заговоров. Банды наемников, уголовников бесчинствовали на улицах Парижа, били стекла в домах и витринах магазинов. Они врывались на заводы, где пытались избивать рабочих. Они гроиили магазины, принадлежащие евреям. По ночам они разжигали на улицах костры, жгли книги и газеты.
Эта погромная волна прокатилась по многим городам Франции. Французские колонизаторы искусственно подогревали ее в колониях, где имели место отвратительные выходки. Был случай в Алжире — хулиганы, крича, хохоча, улюлюкая, окружили беременную арабскую женщину. От испуга у нее начались роды.
Негодяи не пропустили к ней врача. Они плясали вокруг нее и орали песню, тут же ими сочиненную, с гнусным припевом: «Вот свинья и опоросилась!..»
Но против этой мерзости уже объединялись левые элементы: рабочие, студенты, ремесленники, интеллигенция. Над Францией занималась заря гражданской войны.
В такой накаленной атмосфере настал семнадцатый — и последний — день процесса Золя.
— Подсудимый Золя!.. Вам последнее слово.
Золя говорил спокойно. Он обратился к присяжным:
— Вы — сердце Парижа. Вы — его совесть… Посмотрите на меня. Разве похож я на предателя?
Глубокое волнение охватило его, когда он заговорил о том, что заставило его — писателя, пожилого человека — ринуться очертя голову в борьбу за Дрейфуса:
— …Дрейфус невиновен, клянусь вам в этом! Клянусь моим сорокалетним писательским трудом, клянусь моей честью, моим добрым именем! Если Дрейфус виновен, пусть погибнут все мои книги! Нет, он ни в чем не виноват, он страдает без всякой вины!
Золя знал и понимал — в этом убедил его весь ход процесса и все то, что творилось за стенами суда! — что надежды на его оправдание нет.
— Я спокоен… — закончил он свое слово. — Правда двинулась в путь, правду не остановит ничто! Конечно, меня можно обвинить и приговорить. Но настанет день, когда Срранция скажет мне спасибо за то, что сегодня я помогал охранять ее честь!
Суд вынес Эмилю Золя обвинительный приговор — заключение в тюрьму на один год и штраф в три тысячи франков.
Полковник Пикар был посажен в тюрьму «за разглашение государственной тайны».
Казалось бы, черные силы реакции могли торжествовать и считать дело Дрейфуса похороненным. Но оно только разгоралось! Прав был Золя, когда говорил: правда идет, ее ничто не остановит. Правда продолжала свой путь, ее поддерживала разбуженная народная совесть.
Франция — рабочие, студенты, интеллигенция — волновалась, митинговала, бастовала. Левые газеты печатали Бсе новые данные, все новые улики, убийственные для Эстергази и Анри.
Оба шакала чувствовали приближение катастрофы. Каждый из них знал, что другой, спасая себя, предаст и продаст его.
Через полгода после процесса Золя Генеральный штаб вынужден был под давлением общественного мнения подвергнуть допросу полковника Анри. Припертый к стене, Анри сознался во всем: в сообщничестве с Эстергази, шпионаже, во всех сфабрикованных им фальшивках и подлогах.
Понимая, что все кончено и ему уже не уйти от правосудия, Акри зарезался бритвой в тюрьме Мон-Валерьен.
Эстергази успел бежать за границу, где продал газетам свои дневники. Конечно, в них было немало лжи — ведь писал их Эстергази! Но все же эти дневники устанавливали черным по белому полную невиновность Дрейфуса.
Это случилось почти год назад. Но только сейчас удалось добиться пересмотра дела Дрейфуса и его возвращения во Францию… Значит, виновники этого страшного дела — генералитет, отцы-иезуиты, правые газеты — не сдаются, не разоружаются.
Чем кончится новый процесс Дрейфуса, сказать сегодня нельзя.
Одно ясно, эта борьба будет не на жизнь, а на смерть!
Так закончил свой доклад Александр Степанович.
Позже всех гостей уходят самые близкие: друг наш — доктор Иван Константинович Рогов и его приемный внук Леня Хованский.
— Шашура! — отзывает меня Леня в сторону. — Правда, замечательно?
— Замечательно!
— Скажи-ка… — говорит он не сразу, помолчав. — Ты сегодня Тамарку звала?
Тамарка — это его сестра, моя одноклассница.
— Звала, — отвечаю я неохотно. — Сказала: «Приходи, Александр Степанович будет рассказывать про Париж, про дело Дрейфуса…»
— А она?
— Ну, она! Не знаешь ты ее? Сделала гримаску и говорит:
«Ну-у-у! Хоть бы о модах парижских рассказал! Нет, я пойду к Леночке Атрошенко — у нее танцы нынче». И все!
Проводив всех гостей, уходит и дедушка.
Мрачно качая головой, он, по своему обыкновению, говорит на прощание:
— Ох, попал бы я к ним, в эту ихнюю Францию!
— Я знаю! — говорит папа очень серьезно. — Ты бы научил их сморкаться. И быть людьми, а не свиньями!
— А чем это плохо? — отзывается дедушка. — Насчет сморкаться — не знаю. Но быть человеком — это и президенту ихнему не повредило бы, поверь мне!
На этом мы расстаемся.
Ночью я сплю очень тревожно. Мне снится, что за папой гонятся городовые. Они кричат: «Бордеро! Бордеро!» Они срывают с папы пальто и пиджак. «Именем закона!» — орет толстый пристав Снитко и, выхватив у папы из бокового кармана стетоскоп (трубочку для выслушивания больных), ломает его пополам.
Я бросаюсь к папе и просыпаюсь с отчаянным криком, на который сбегается весь дом!
Долго еще — много лет! — мои полуребячьи страхи будут питаться образами страшной повести о человеке, невинно осужденном и сосланном на Чертов Остров.
Глава четвертая. «НА ВЕЧЕ!»
Дня через два-три начинается суета, укладка вещей, сборы на дачу. И в этой суматохе немного рассеивается тяжелое впечатление от доклада Александра Степановича, забываются ночные кошмары.
С чердака принесли большие, вместительные тростниковые корзины, обшитые потрескавшейся клеенкой. В эти корзины укладывают белье, платье, книги — это делает мама, спокойно, без ненужной суеты.