Я гонимала все это. Я не могла спорить с папой. Мне самой бы о стыдно, даже очень. Но вот… никак не могла я вставать вовремя по утрам!

— Воспитывай в себе волю! — настаивал папа.

— А как это делать? Я не умею…

— Начни с малого — заставляй себя делать все то, чего тебе делать не хочется!

Легко сказать! Я бы очень хотела научиться делать все, чего не хoчy делать, и даже хотя бы есть все то, чего я терпеть не могу. Но… не дается это мне. Никогда я не ела морковных котлет — косорогилась! — и, сколько ни стараюсь, не лезут они мне в горло. И молоко с пенками как ненавидела, так и ненавижу. И вот ни за что не могу я принудить самое себя вставать сразу, после первой Юзефиной побудки: «Вставай, гультайка!»

Отчаявшись пронять меня доводами разума, папа перешел к более решительным мерам. Сперва он только грозился:

— Не встанешь — оболью холодной водой! Честное слово, оболью!

Но я только бормотала сквозь сон:

— Сейчас, папочка, сейчас… Сию минуту… — и продолжала спать.

И тогда это случилось! В одно утро папа рассвирепел. Притащил из кухни ведро холодной воды и опрокинул его над моей головой. Вот это было пробуждение!

Что тут началось!

Мама плакала:

— Боже мой, Яков, сошел с ума!

Младший мой братишка, Сенечка, прибежал на шум босиком, в ночной рубашке. Он счастливо хохотал-заливался, хлопал в ладоши, радостно пищал:

— Еще, папочка, еще! Облей ее еще раз!

Совершенно разбушевалась Юзефа. Громко рыдая, она выкликала свои любимые заклинания, обрывки молитв «по-латыньски»:

— Езус-Мария! Матка боска! Остробрамска! Ченьстоховска!

Вытащив меня, мокрую как мышь, из залитой водой постели, Юзефа больно растирала меня мохнатой простыней и причитала на весь дом:

— Чи ж гэто не шкандал? Вода холодная, застудится ребенок, заболеет — тогды будете знать!

Но папа в воинственном задоре орал-грохотал:

— Ничего ей не сделается, здоровей будет! Хорош ребенок — в пятый класс переходит! Четырнадцать лет скоро стукнет!

Наконец все утихомирилось. Все ушли из комнаты. Остались только Сенечка, все еще хохотавший, да я. Я сердито, рывками, одевалась, швыряя вещи, не попадая пуговицами и крючками в застежки и петли.

— У, гадюка! — шипела я на Сенечку. — Гадюка противная!

Подвижное лицо Сенечки мгновенно изменило выражение.

Вскинув голову в золотых кудрях, он от удивления даже чуть приоткрыл рот:

— Это я гадюка противная?

— Да, да! Ты гадюка! — настаивала я, причесываясь и яростно выдирая гребенкой волосы. — Сколько у тебя сестер? Одна сестра! Ее холодной водой облили — другой заплакал бы, а ты… обра-а-адовался! Никогда ты не перегонишь губернатора! Никогда!

Это страшное пророчество попало Сенечке в самое больное место. Мы живем в Губернаторском переулке; в окна квартиры виден губернаторский дом. По утрам, когда Сенечка слишком медленно одевается (папа требует, чтобы он одевался сам), ему говорят, показывая на окно:

— Видишь? Губернатор уже лифчик надел. Он уже и штанишки к лифчику пристегивает, а ты все копаешься!

В окно, конечно, нельзя увидеть, как губернатор застегивает штанишки, — окна нашей квартиры выходят на какие-то служебные помещения в губернаторском доме. Но Сенечка твердо верит, что в окно виден губернатор и что губернатор одевается наперегонки с ним.

Сенечка изо всех сил торопится, быстро-быстро одевается — и наконец кричит с торжеством:

— Вот, все готово! Я раньше, чем губернатор, да?

А тут вдруг я — старшая сестра и, по мнению Сенечки, выдающаяся личность! — сказала ему, что он никогда не перегонит губернатора. Жалобно скривившись, Сенечка заплакал — разинул рот, как галчонок, и запищал… С усилием, сквозь плач, он выдавил из себя:

— Сама гадюка! Не Сашенька, а… Сашка! — И, вконец расстроившись, Сенечка с отчаянием обещал: — Три года буду плакать!

Мне стало жалко братишку и стыдно того, что я срываю на нем злость.

— Не реви, дурачок! — говорила я, обнимая и целуя его. — Я. пошутила. Перегонишь ты своего губернатора, увидишь!

Сенечка перестал скулить, но он уже приготовился обижаться, и ему было трудно так быстро — раз, раз — успокоиться.

Ему хотелось сказать мне тоже какие-нибудь обидные слова.

Я знала — сейчас он непременно вспомнит случай, когда мы с ним, играя, перебрасывались апельсином и я нечаянно угодила Апельсином в его, Сенечкину, голову. Он никак не может забыть этот случай. При каждой ссоре припоминает мне, какая я тогда была злая, нехорошая.

— Я же не нарочно!

— Все равно! Апельсином поямо в голову!

— Тебе ведь не было больно.

— Все равно. Я ужасно испугался. Это тоже очень вредно для здоровья!

После этого памятного утра, когда папа облил меня водой, Юзефа завела новый порядок. Каждое утро она подходит к моей кровати, держа в руках полотенце и небольшой тазик. В тазике — смотря по сезону — холодная вода или снег. Намочив конец полотенца в воде или набрав в него горсть снегу, Юзефа быстро обтирает мне, спящей, лицо. Эффект волшебный и молниеносный: сон мгновенно улетучивается, словно его выпустили в форточку. Я вскакиваю, как встрепанная, и бегу умываться.

С тех пор папа со мной уже больше не воюет, а ученикам моим не приходится дожидаться ни одной минуты: к их приходу я совершенно готова.

Юзефа очень горда своей «придумкой»!

— От говорили: Юзефа — мужик, Юзефа — хамук! Ну-к, что ж? Я не доктор, не лакей с ресторана — в храке не хожу!

А кто удумал будить без шкандалу? Юзефа удумала!

Но сегодня — в последний день перед каникулами — Юзефе даже не надо пускать в ход холодную воду: к ее приходу я уже не сплю, я проснулась самостоятельно. Сегодня — последний день в четвертом классе. Ура! Скоро переедем на дачу. Ур-р-ра!

Один из моих учеников — старший по возрасту — еврей. Другой — русский.

Когда они пришли ко мне в первый раз, старший сам представился и представил своего товарища:

— Меня зовут Шнир. Азриэл Шнир. А про него… — Он указал на товарища. — Вы даже не поверите, как его зовут. Он…

Степа! И не в том дело, что Степа, а в том, что и фамилия у него Разин! Полный Степан Разин — ни больше ни меньше!

Тут Степан Разин так весело захохотал, словно он и сам только сейчас впервые услыхал, какая у него знаменитая фамилия.

Обучаются у меня Шнир и Разин немецкому и французскому языкам. Это нужно им для того, чтобы набирать иностранный шрифт. Тогда им как работникам более высокой категории и платить будут больше.

У Шнира совсем серое лицо. Эта свинцовая серость никогда не оживляется даже самой слабой розовинкой.

— Это меня буквы съели, — показывает Шнир на свои щеки. — Свинцовые буквы — они, знаете, очень вредные! Вот Степка (показывает он на Разина) — он у нас еще молодое теля (теленок), недавно стал наборщиком. Буквы еще только подбираются к нему, но кровь пока не сосут!

И он грубовато-ласково шлепает Степу по спине. Вообще они дружные парни, хотя все время поддразнивают друг друга.

Удивляет меня, как много они знают, сколько книг прочитали.

Ну, да ведь им и книги в руки: они постоянно имеют дело с газетами и книгами. От этого же, вероятно, Шнир говорит по-русски вполне грамотно и чисто.

Степа Разин зовет своего товарища, Азрйэла Шнира, Азоркой. Я как-то спросила Шнира, не обижается ли он на собачью кличку.

— А чего обижаться? — даже удивился Шнир. — Собаки — это ведь милейшие люди!

Бывает, что Степа, начав что-нибудь рассказывать, вдруг спохватывается и обращается к Шниру: «Азорка, а?»

Иногда Шнир отвечает: «Да». Тогда Степа продолжает свой рассказ. Однако бывает и так, что Шнир спокойно и твердо режет: «Нет!»

Тогда Степа умолкает на полуслове.

Степа, видно, сам побаивается своей мальчишеской болтливости, боится сказать лишнее. Шнир, как старший, решает, можно сказать то или другое при мне или нельзя.

Учатся оба с поразительным упорством. Шрифт, как французский, так и очень трудный готический, немецкий, одолели очень быстро. Поначалу они просили меня, чтобы я не «мучила» их, не добивалась правильного произношения.