– Давайте меньше двигаться. Но только не спать.

Не спать – это значит думать. Когда-то в шутку мечтал-жаловался, веря в несбыточность:

– Эх, оказаться бы на какое-то время в одиночной камере! Чтобы остановиться, оглядеться, подумать о жизни.

Сбылось.

Теперь лежи. Думай, философ. И впредь зарекись вызывать на себя даже в шутку то, что серьезно на самом деле. От тюрьмы и от сумы, как говорится…

Но сейчас и думать лень. Мысли беспорядочно скачут, однако не отходят дальше основного и главного: выдержим ли? На часы смотреть страшно, на стрелки навесили пудовые гири, переплели их цепями, убрали смазку, – двигаются с таким усилием и столь медленно, что в минуту вмещается до полусотни наших рыбьих вдыханий. Чем чаще дышим, тем медленнее и тягостнее уже не минуты, а секунды. И все-таки не мы – время пожирает наш воздух. И как страшно мерить его глотками. Как неравнозначно это…

– Сколько времени? – не выдерживая, интересуется Махмуд.

– Угадай, – тяну, растягиваю секунду, пытаясь сложить из нее хотя бы минуту.

– Три часа.

– Три часа – это ночью. А днем – пятнадцать, – учу армейским премудростям. Зачем? Чтобы не остаться в тишине и наедине со своими мыслями? Или из последних, но сил карабкаемся к жизни?

– Не выдержим, – вслух произносит водитель о том, что знает каждый.

Поговорить бы и дальше – просто так, цепляясь ни за что, но сил нет даже на это.

Сознание начали терять к вечеру. Проваливание в небытие – вообще-то состояние пьянительное и сладостное, если ему не сопротивляться, пытаясь коротким и частым дыханием раздвинуть грудь и дать ей воздух. Брать его неоткуда, колодцы становятся пустыми не только без воды.

– Борис, не спи, – слабо просил своего начальника Махмуд, сам тут же уходя во мрак и тишину.

Из последних сил приподнявшись, ползу в угол, где стоит бутылка с остатками воды. Выплеснул ее на стену – может, «задышит»? – уткнулся в секундную прохладу лбом. Хорошо… Легко и сладостно…

Когда очнулся, вода на стене испарилась. В надежде отыскать сырое местечко, разобрал доски там, где утром мыли руки. Сухо. Бетон. Укладывать вагонку обратно не оставалось ни сил, ни желания. Снова уткнулся головой в развороченный угол и затих. Чему-то сопротивляться становилось бессмысленным. Вспоминать кого-то отдельно сил уже не было, и мысленно сказал сразу всем:

– Прощайте.

Но живуч человек. Издалека, сквозь ватную пустую тяжесть, но услышал, как скрежещет лом по бетону, отодвигая плиты. И тут же в яму провалилась прохлада. Но не раздавила, а принялась врачевать по-медсестрински приятными холодными ладонями лицо, шею, грудь. Свет фонарика заставил открыть глаза, нас некоторое время молча рассматривали, но повеление осталось прежним:

– Повязки.

Подняли на глаза хомуты с шеи. Подползли к лестнице, беззвучно опущенной в нашу могилу. Выползти самим сил не хватило, и нас вытащили за руки. Вот тут уж ночной воздух надавил, сжал грудь, словно медсестру сменил грубый, недоучившийся костолом-массажист. По телу пошли судороги, ноги подкосились, и я опустился на землю. Рядом била дрожь вытянувшегося во весь рост Махмуда.

– Вы чего это? – с некоторой долей тревоги спросил Боксер.

Ответить смог лишь Борис:

– Задыхались. Не хватало воздуха.

– А что ж вы так неэкономно дышали? Наверное, слишком часто. В туалет пойдете?

Еще бы на танцы пригласил. Или по девочкам. А нам бы полежать, надышаться. Перестать дергать грудь короткими толчками в надежде найти там хоть каплю кислорода.

– Если можно, мы полежим, – отметает и танцы, и девочек даже холостяк Махмуд.

– Полежите, – совсем миролюбиво соглашается Боксер.

Может, и в самом деле испуган? Приказали стеречь, а тут три полутрупа.

Щедрость расплескалась минут на сорок. Могло быть и дольше, но Борис попросил закурить, и вывод напросился сам собой – ожили. Когда снова оказались внизу, попросили оставить хоть небольшую щель для воздуха.

– Столько хватит? – поинтересовался Боксер, оставив меж плит небольшой треугольничек неба.

Неровная, словно нарисованная средь звезд детской рукой фигурка показалась нам ширью от горизонта до горизонта.

– Короче, не вздумайте помирать, – предупредил Боксер таким тоном, что можно было испугаться самой смерти: мол, после нее придумаю такое, что опять жить захотите. – Жратвы утром дадим.

А нам воздух – и жратва, и свобода, и счастье. Лежали, смотрели в треугольное, вместившее пять звездочек, небо и радовались судьбе, сохранившей нам жизнь. А утром в эту же щель просунули еще и кусок лепешки, бутылку бульона, чай.

– Мясо еще осталось? – голос незнакомый.

Словно виноватые в том, что оно протухло, задохнулось вместе с нами, солгали: да, конечно, спасибо. Даже я со своей решимостью ничего не стесняться поддакнул. Лишь бы оставили щель и на день.

Оставили. Но снова накрыли пленкой.

– Это чтобы цыплята не провалились, – попытались мы с Махмудом оправдать охрану, прекрасно видевшую наше вчерашнее состояние. В иное просто не хотелось верить.

– Какие цыплята! – не соглашается принимать игру Борис. – Идет психологическая обработка. И с «волчком», и сейчас с удушением.

– А смысл? Чего нас обрабатывать? С нас требуют какую-то военную тайну? На пять минут бы опоздали, и вся психология пошла бы коту под хвост.

Вяло спорим, больше глядим на белое пятнышко целлофана. Не сильны в физике, но академиев заканчивать не надо, чтобы понять: скоро солнце нагреет воздух, и мы вновь обрекаемся хоть и на более медленную, но тем не менее смерть. Второго раза нам не выдержать.

Выдержали. Снова сначала перестали гореть спички, потом появилась одышка. Вновь поползли по дну ямы, вынюхивая, в каком углу сохранилось побольше воздуха. Затем легли и стали ждать: или смерти, или Боксера.

Появился он.

– Живо наверх.

Про повязки не напоминает. Днем, еще в нормальном состоянии, на эту тему придумали загадку для «Поля чудес»: средство передвижения по Чечне, семь букв.

«Повязка».

Она и сейчас скрывает все вокруг, а нас толкают в машину, неслышно когда подъехавшую. И снова дорога в неизвестность, и снова кто-то подергивает с переднего сиденья предохранителем автомата: вы под прицелом, сидите смирно.

Сидим. Дышим. Откусываем от ночного воздушного пирога полный рот и, не прожевывая, тут же запиваем его воздушным прохладным настоем. Кусаем и запиваем. Насытиться, нажиться до очередного склепа. А может, отвезут в комнату, где мы провели первую ночь? Пусть хоть на две цепи посадят, но лишь бы имелись свет и воздух.

Привезли.

– Ступени.

Будет счастье, если они поведут вверх. Но нога проваливается вниз, откуда несет знакомым до боли запахом прелости.

– Пригнись.

Дверца узкая и низкая. Ступени земляные, вырыты изгибом. Внизу наступаю на что-то мягкое. Замираю. Что ждет здесь?

– Можешь снять повязку.

Милый бедный Красный Крест. Предполагал ли он, штампуя агитационные платки, что они станут служить людям именно для таких целей?

В подвале чадит лампа, но в первую очередь радуюсь земляным, в глубоких трещинах-разводах, словно морщинистый лоб столетней старухи, стенам. Пол устлан одеялами, что говорит о подготовке норы заранее. Сверху слепо спускается Борис, и на правах обжившегося хозяина принимаю его. Затем водителя. С новосельем!

С верхней ступеньки смотрит сквозь маску Боксер.

– Короче, располагайтесь. Авось здесь не помрете. И не шуметь. Сейчас принесем чай.

Исчезает. Дверь на самом деле маленькая, до нее шесть ступенек. Слышно, как ее запирают. Кажется, наручниками.

– В любом случае это лучше всего предыдущего, – отмечаем все вместе плюсы новой тюрьмы.

Пока готовят чай, обносим по углам лампу, знакомясь с хозяйством. На земляном полу – полуистлевшие матрацы, прикрытые одеялами. Подушки. В углу стыдливо и обреченно притулилась новая «девочка». Если в колодце нам предложили худенькую блондинку, то сейчас – полная брюнетка. А вот размеры ямы поменьше. Замеряю расстояния расческой: двенадцать штук – ширина, двадцать шесть – длина. Только улечься и не шевелиться. Зато высота – на вытянутую руку.