А лес вокруг наполняется жизнью. Чувствуем дым костра. Слышим подъезжающие машины и мотоциклы. Иногда доносятся окрики на русском языке. Значит, неподалеку работают пленные солдаты. Самое верное подтверждение – пилы без остановки ерзают по дубам. Такое возможно лишь под стволом автомата. Кто пилил дрова, тот знает. Наверное, строят новые землянки.
– Чего стал? – кричат уже ближе. – К мамке захотел?
«К мамке», как быстро поняли, – это под расстрел. За меня, я продолжал верить, бьется налоговая полиция. Ищет ли кто-нибудь их? Каково их матерям? Пытаюсь услышать хоть одно имя, хоть какую-нибудь зацепку: вдруг все же выйду на свободу и тогда смогу найти родственников пленника.
Бесполезно. Солдаты слишком далеко, а сами они не догадываются дать о себе знать подобным образом. Да и кто сказал, что я выйду быстрее? Особенно когда под вечер вдруг у ямы появилось пять-шесть охранников. Они сняли растяжки, отбросили в сторону решетку и только после этого приказали:
– Полковник, живо.
11
И без «полковника» ясно, что дела мои плохи, – ведут, бьют о деревья, не предупреждают о ветках, не обводят канавы. Молчат. Нутром чую, как копят злобу. Что могло случиться?
Сталкивают то ли в полуотрытую могилу, то ли в заброшенный окоп.
– Раздевайся.
Моросит дождик. Махмуд очень просил его. Вырывают из рук солдатскую куртку и пиджак. На рубашке успеваю лишь расстегнуть пуговицы.
– На колени.
Торопятся. Взведены. Но почему перед убийством заставляют раздеваться?
– Снимай повязку.
Вот теперь – да, теперь – все. И даже то, что Боксер передо мной в маске, надежд не прибавляет.
– Руки за голову.
С двух сторон в затылок утыкаются стволы автоматов.
– Сначала, короче, мы тебя отделаем так, что родная мать не узнает. И пошлем снимочек твоему начальству.
Замечаю у него на груди «Полароид». Вспоминаю свой фотоаппарат: ну конечно же, они проявили пленку и нашли кадры воронежских омоновцев!
– А если оно не успокоится, начнем присылать им тебя самого по частям.
«Оно не успокоится…» Дело в моем начальстве? Не в пленке?
– Думают, что здесь мертвые на посту стоят, – продолжает заводиться Боксер. Зачем-то лепит мне на лицо крестами лейкопластырь. Отходит на шаг, делает снимок. Ждет, когда я, еще живой и не избитый, проявлюсь на кадре. Протягивает снимок обратной стороной:
– Ставь дату и распишись.
Ставлю и расписываюсь. Если фото вдруг сохранится, то по крайней мере можно установить, что до нынешнего дня я был еще жив.
– Они думают, хитрее нас, – не унимается Боксер. – Только запомни, полковник: чеченцы бывают или плохие, или хитрые. Мы – из хитрых, и нас не переиграешь.
– А в чем хотят переиграть? – спрашиваю напрямую. Чего теперь стесняться? Информацию надо получать.
– Вздумали освободить тебя силой. Прилетела «Альфа», сидит в аэропорту. С генералом. Ну и жук ты, полковник. Все равно никогда не поверю, что не контрразведчик. Но как только они тронутся с места, мы тебя тут же расстреливаем. Понял?
Что понимать? Не от меня зависни тронется «Альфа» или нет. Но кто придумал силовой вариант? Это же бессмысленно, бесполезно. При такой утечке информации они сами окажутся в ловушке.
– Мы знаем все, – нервно расхаживает Боксер по краю окопа. – Мы даже знаем, кто и как в налоговой полиции Грозного оправдывался перед Москвой за тебя. Знаешь, что сказали? Что ты сам отказался от охраны. Но если эти тронутся…
Останавливается. Ботинки – перед лицом. Одного замаха достаточно, чтобы размозжить голову.
– А все-таки мне жаль твою морду и почки, русак, – вдруг совершенно неожиданно, когда я уже приготовился к худшему, отпускает сердце из тисков Боксер. – Пока пиши, – бросает вниз кусок картона: – Пиши: «Умоляю исключить силовой вариант моего освобождения…»
Пишу. Умоляю. Это в самом деле так, и одновременно надо дать понять своим, что в отряде известно об операции.
А «Альфу» боевики тем не менее побаиваются, ежели настолько всполошились. Но скорее всего, на аэродроме в Северном сидит не она, а наши ребята из физзащиты. Впрочем, это одно и то же, почти все они – в прошлом «альфовцы». Потому трудно поверить в то, что они вот так, наобум, полезут в горы. Без идеальной подготовки и тщательной разведки не полезут. Не те ребята. Здесь тоже не мертвые на постах стоят.
Так что надо сохранять спокойствие. Насчет олимпийского, наверное, сложно утверждать, но внутреннее равновесие необходимо.
Стоявшие вокруг автоматчики тем временем роются в карманах, выуживая остатки допленной жизни: заколку от галстука, часы, удостоверение «Советского воина», литературные наброски, которые начал делать на пустых сигаретных пачках с появлением света.
– Это что такое? – изумляется Боксер, перебирая листки. – Что за записи?
– Делаю для себя. Наблюдения.
Про то, что у журналиста рука сама тянется к авторучке, как у курца к сигарете, а у тебя, Боксер, к автомату, уже молчу.
– Это мы сейчас почитаем. А почему удостоверение не сдал?
– Не забрали на равнине.
– Изъять все, – командует Боксер охране. – Вывернуть все карманы, ничего не оставлять.
Падает расческа, отбирают даже пустое портмоне.
– А теперь я с тобой все же немного разомнусь. Повязку. Встать.
Надеваю повязку. Ловлю характерный шум. Удар Боксера проходит в каких-то миллиметрах от лица, я чувствую только его холодок. Тренировка? Я – в роли спарринг-партнера? И неужели опять пронесло? Холодок от близости удара – это ли холодок от смерти? Арктику с экватором не сравнивают. Но сколько же раз человек способен прощаться с жизнью?
Но рано обрадовался, что обойдется без зуботычин. Обратный путь в яму оказался значительно дольше. Под руки, судя по голосам, подхватила молодежь, парни лет семнадцати. Эти уж поизгаляются!
Дождавшись, когда стихнут в лесу шаги Боксера, они пираньями впились в меня, по очереди обработав ноги, спину, затылок.
– Полко-овник, мразь, – в точности прокопировали они голос и интонацию Непримиримого.
Бить ослепленного повязкой, наверное, занятие преинтереснейшее, если смотреть со стороны. Стволы «красавчиков» уперты в ребра, а удары летят неизвестно откуда, неизвестно от кого и неизвестно чем – человек в их ожидании весь напряжен, но все равно не угадывает опасность и запоздало вздрагивает. Счастье, что конвоиры вынуждены держать меня еще за руку, и замахи не такие широкие.
– Это тебе за твои погоны.
– Это за наши Самашки.
– Гад, пристрелить тебя мало.
Семнадцатилетнему на войне ничего не докажешь. Бесполезно. Если чеченцев постарше с Россией связывает служба в армии, дела по коммерции, то этих – ничто. Побросали школу, научились убивать, и убивать именно русаков, их с нами не связывает уже ничего. Они мечтают только о мщении. День и ночь. Опасный возраст. И особенно, как ни странно, для самой Чечни, где после войны кому-то нужно будет уметь и работать, строить…
– Мразь!
– Получи, сволочь.
Вталкивают ногами в комариную прорубь, бросают вслед одежду. Вернулся. Под растяжки, в яму, но – вернулся. Махмуд и Борис пока ничего не спрашивают. Торопливо в темноте отдираю с лица кресты лейкопластыря, чтобы они не испугались раньше времени.
Вопросы не задают, давая мне возможность прийти в себя и успокоить дыхание. Решетку не набрасывают, и Борис торопливо ищет повязку: значит, сейчас потащат его. Удерживаю за локоть – это только меня. А растяжки не плетут потому, что ждут сообщений из Грозного. Мои неизвестные спасители, сами того не зная, губят меня. И любой шаг к освобождению окажется шагом к расстрелу. Тогда какой был смысл затевать операцию? Неужели наши этого не понимают?
Оказывается, сидеть под открытым небом намного тревожнее, чем под решеткой. В плену должно быть так, как положено.
Сверху снова торопливые шаги. Встаем одновременно с Борисом. Он – в ожидании своей очереди, я – принимать судьбу. Она на таком волоске, что паутина может показаться стальным канатом.