Поэтому фраза «ради будущего» – это ради моего личного будущего и будущего оставшихся в неволе соподземельников. Я еще даже не снимаю топорщащийся из-под костюма корсет: выброшу, а как потом стану греться, где возьму новый? Не трогаю и обмоток, путающихся меж ног. И, наверное, все?таки прав Махмуд насчет моего хватательного рефлекса: если на происходящее смотрю с неверием, то на серый шерстяной свитер Расходчикова – с вожделением. Если нас все же станут развозить в разные стороны, надо будет успеть попросить у него одежду. А он в Москве возьмет мою…
Слышу гортанную команду – мгновенно реагирую только на нее. Боевики, пятясь, не спуская глаз и автоматов с толпы, отходят к машинам, хлопают дверцами и исчезают в пыли и темноте. На какое-то мгновение остаюсь совершенно один – можно тоже бежать в темноту и скрыться. Плохо, туфли разносились, спадают с ног. Придется бежать босиком…
– Все, теперь домой, – останавливает попытку вынырнувший сбоку Расходчиков.
А гарантия есть ехать домой? Он все предусмотрел? Рядом с ним всего двое русских, их лица знакомы – значит, из налоговой полиции. Но три человека – это так мало, это практически ничто во враждебной Чечне.
– Домой, домой, – загалдели чеченцы. Впервые усаживают в машину без повязки на глазах. Впервые не упирается под ребра ствол «красавчика». Но все равно пока ни во что не стану верить! Сто тринадцать дней ничего не происходило, а тут – нате вам? С чего бы это?
И в то же время как сладостно-томительно не верить в хорошее, когда в подсознании стучит: «Верь, верь, верь».
Мы сдавлены в «Жигулях», веревки корсета больно врезались в грудь. Потихоньку сначала ослабляю узлы, а затем развязываю их полностью. Стараюсь побыстрее и побольше надышаться – то ли свежим воздухом, то ли свободой.
Быстро въезжаем в село с редкими огоньками. Машина натужно вытягивает себя на пригорок, где нас ожидает еще большая толпа. Жители замахали руками, возбужденно заговорили. Радуются? Еще остались чеченцы, которые радуются моему освобождению? Как мне теперь к ним относиться?
А первое, что делают мои трое русских спасителей, – обнимаются сами. Значит, интуиция не подвела меня и встреча на ночном перекрестке висела на волоске?
– В дом, – приглашает сухощавый старик. – Все в мой дом. Сегодня у нас праздник.
18
Чистая постель, сухо, тепло, я вымыт и переодет – а не спится. Изворачиваюсь, перекомкав подушку и простыню, усаживаюсь на тахте падишахом.
У ног, на полу, по-солдатски одинаково повернувшись на правый бок, спят мои спасители. Под окном, начинающим сереть от рассвета, иногда слышны осторожные шаги. Это Муса, мой крестник, столь удачно подыгравший под мафиози. Как только Саша Щукин поставил свою подпись под документом о его освобождении, Муса исчез в доме и вернулся с пулеметом на плече.
– Спите спокойно, он с друзьями будет вас охранять, – пояснил его отец, глядя на сына и все еще не веря в его освобождение.
Но лично мне не спится. Не то что боюсь проспать отъезд или не доверяю Мусе. В глазах стоят укутавшиеся в сырые одеяла Борис и Махмуд. В яме. Могу представить, как тяжело им перенести мой отъезд. Скажут ли им, что я на свободе? Или исчез – и исчез?
Где-то в глубине души я все время боялся остаться в плену в одиночестве. Даже сейчас, сидя на тахте, предполагаю, что бы делал в таком случае. Конечно, соорудил бы из освободившихся одеял шалаш или вагонное купе – не терять ни одной доли тепла. Подмел бы прутиком, найденным за банками, весь подвал – это могло занять уйму времени! Следом идет протирка от пыли и влаги подвальных банок, их аккуратная перестановка. Можно сделать зарядку – на коленях, правда, но не привыкать. Таким образом я бы убил целый день одиночества. Но сколько их могло ждать впереди?
Передергиваюсь от озноба. Не верю. Да, я не сплю потому, что не верю в освобождение. Усну – а проснусь снова в яме. Второго раза не выдержу. Лучше оставаться в том, первом плену…
– Чего не спишь?
Женя Расходчиков, словно почувствовав мой взгляд, поднимает голову.
– Не знаю. Не спится.
Он ползет к тахте, усаживается рядом.
– Все нормально, все позади, – прекрасно понимает он мое состояние. – Утром выскочим отсюда, а дальше – свои. Руководство, черт побери, жалко. Уже сутки не даем о себе знать. Представляешь, с какой ненавистью и одновременно с надеждой глядят в Москве на телефоны?
Вчера вечером гадали: вырываться из района ночью или все же дожидаться утра.
– Утром безопаснее, – взял на себя ответственность Расходчиков. – Ночь для Москвы станет кошмарной, но ехать в темноте – риск значительно больший. Могут перехватить или элементарно расстрелять машину. Остаемся.
– Ночью они к нам не сунутся, а с рассветом прибудет подмога, – обещает Ахмат, тот самый парень на костылях, который встречал меня на развилке. Вместе с женщинами, родственниками Мусы он специально выезжал на «стрелку», гарантируя таким образом: со стороны Расходчикова и федеральных войск никаких провокаций не намечается. Боевики смертельно боялись подвоха, не скрывали этого и на любые гарантии заученно твердили: «Русским нельзя верить, у них нет слова чести».
– На каких условиях меня обменяли? – спрашиваю у Жени.
– Тебе это сейчас важно? – пожимает он плечами. – Главное, что вырвали. «Есть у Родины тайны, которые умирают вместе с солдатами», – так, кажется, сказал кто-то из поэтов. Потом сам все узнаешь.
– А ребят нельзя было вместе со мной?
– К сожалению. По каждому человеку отрабатывается отдельная операция, стандарта как такового нет. Что получилось с тобой – никогда не пройдет с другими. Ты нас только извини, что раньше не смогли вытащить.
Раньше… Из неволи, как шутят сами пленники, дай Бог выходить не раньше, а хотя бы вовремя. Мой день – 11 октября. Кстати, день рождения отца.
– Как у меня дома? – осмеливаюсь наконец спросить о том, что вертелось на языке с первой минуты встречи. Я еще многого боюсь. Плохих вестей – в первую очередь.
– Все в порядке, ждут. Теперь дождутся. Осталось немного.
Женя тянется к столику, достает пистолет. Из рукоятки выщелкивает магазин с единственным патроном. Выдавливает его пальцем на ладонь, пробует на вес и протягивает:
– Держи на память. Он не выстрелил. А потому ты на свободе.
Приподнял голову Бауди, проводник:
– Пора?
– Нет еще, спи. Я тоже еще немного подремлю, двое суток на нервах.
Он укрывается одеялом, а я опять возвращаюсь к Борису и Махмуду. Осторожно сажусь в ногах, около бледно горящей лампы. По язычку пламени лучше любого барометра можно определять, сколько остается воздуха в подвале. В «пенале» его запасов – от утра до вечера, так что, если забудут принести ужин, лишат не просто еды, а глотка свежего воздуха.
Махмуд спит, разбросав руки – сколько раз мне доставалось от них. Борис укутал голову рубашкой – это пошло с тех пор, как его укусила в макушку какая-то гадость и ранка долго гноилась. Спите. Я привык бодрствовать по ночам…
Утром нас вышла провожать половина села. На трех машинах подъехали вооруженные с головы до ног парни, взяли нас в середину кортежа. То ли специально, то ли иной дороги не существовало, но проехали мимо дома Непримиримого. Наверняка и тот сидел не без охраны, но никто никого не тронул: родовую войну в Чечне развязывать никто не решался.
Сложнее пришлось, как я понял, начальнику налоговой полиции Чечни, которого мы разыскали в Надтеречном районе – пророссийски настроенном и демонстративно не подчинявшемся новой власти. Он обнял меня, провел в дом. Я не читал соглашений, подписанных Лебедем и Масхадовым, в них главное – окончание войны. Но какой ценой? Если люди, которые желали жить вместе с Россией, работали рука об руку с нами, вынуждены теперь сами скрываться по подвалам в родном краю, то что это за соглашение? Может, тогда соглашательство? Почему Москва бросила их? Ради высшей цели – мира? Но никто не дает морального права бросать союзников. Любые соглашения становятся филькиной грамотой, словесной эквилибристикой, когда в реальности видишь брошенных на произвол судьбы людей.