И Ларде страшно. Жалко ее, успокоить бы, только сперва надо успокоить себя. А как? «Мыца способна наплести любых небылиц со слов наверняка недослушавшей и недопонявшей Рахи…»; «Память не возвратится без зарытой во Мгле блестяшки…». Это годилось бы, это было бы похоже на правду, вот только мешал разговор – давний, но не забытый разговор со старой ведуньей. Она говорила, будто бы Леф сам может вернуть себе память безо всякой ведовской помощи. И будто бы так думают все: она, Нурд, Истовые… Даже родительница Гуфина в незапамятные времена напророчила о воине с душой певца. Значит, это правда? Значит, ничего нельзя изменить, и собственные твои желания никчемнее прошлогодних плевков? Нынешний Витязь… Певец Журчащие Струны… Забавка глиняная…

– Не вспомню я, – хотел сказать Леф, но вместо слов перехваченное судорогой горло выдавило чуть слышный неразборчивый хрип, и парень закашлялся, стискивая ладонями рот. – Не вспомню, – повторил он, отдышавшись. – Не хочу. Раз я дощечку выкинул, значит, не хотел вспоминать. Помню ведь: не хотел. И не стану, слышишь? Гуфа мне сама говорила: то, что она о будущем вызнала, это еще не наверняка, это меняться может. Вот когда я блестяшку во Мгле закапывал, все и переменилось.

– А если ты не вспомнишь, всем будет плохо, – прошептала Ларда.

– Ну, пусть, – Леф почти успокоился. – Пусть получится невозможное, и я все вспомню. Какой же мне прок уходить? Уж если я выбросил саму память о том, что за Мглою скрыто, значит, я туда не хочу?

Он вздрогнул, потому что твердая Лардина ладонь с какой-то небывалой снисходительной нежностью коснулась его щеки.

– Уйдешь. – Голос Торковой дочери был под стать ее прикосновению. – Это я точно знаю – сразу уйдешь к своей Рюни.

– К кому?!

– Тем вечером, когда тебя впервые поранило исчадие, ну, которое послушники науськали… Ты сказал, будто я красивая, как Рюни. Сказал и сам сказанного не понял, а я поняла. Ночью поняла, когда ты в бреду ее звал. Совсем ты тогда ничего не помнил, а ее звал. Вот и выходит: вспомнишь – мне плохо будет, не вспомнишь – всем плохо…

– Что же делать? – еле слышно спросил Леф.

Ларда неожиданно засмеялась:

– Хороший ты, Леф, очень хороший, только глупый. Делать захотел… Не хрусти головой – ты-то уж точно ничего сделать не можешь.

– А кто может?

Лардин смех будто топором обрубили.

– Хватит нам языками размахивать, спать надо, – сказала она устало. – И не обижайся, что глупым назвала. Я куда глупее. Я на такую дурость почти готова решиться – даже самой не верится.

Ларда замолчала. Леф шепотом окликнул ее, но в ответ услыхал лишь спокойное ровное дыхание. Уснула она или притворилась – в любом случае было ясно, что приставания бесполезны. Вот так-то. Щедро поделилась своей маетой, вывернула нутром наружу и бросила. Ладно, не зарыдаем.

Самому бы уснуть, только это очень непросто. Разговор с Лардой; воспоминания о былых разговорах с Гуфой и Нурдом; страшное внутри себя, которое в любой миг готово очнуться, ожить, исковеркать душу на чужой, неведомый лад; нелепая надежда разглядеть в небе невесть что… Лардины слова про ее готовность к какому-то несусветному выбрыку – уж если она сама говорит, будто это всем глупостям глупость, так уж тут не до сна… Да еще приходится терпеть костлявый локоть развалившейся рядом старухи. Ну словно копье в бок воткнулось! Отодвинуться некуда, на осторожные шевеления и подталкивания Гуфа не реагирует, а отпихнуть порешительней жалко…

В конце концов он все-таки заснул. И приснилось ему, будто сидит он на берегу не то огромного озера, не то широченной реки. Ночь; в ленивой воде отражаются три круглых пятна цвета ослепительно начищенной бронзы и исколотая звездами небесная чернота. А берег кишит маленькими многоногими тварями – панцирными, пучеглазыми, мерзкими; они словно намертво пришпилены к вязкому сырому песку, зато между ними роятся шустрые, плохо различимые тени, и сонный шорох волн тонет в гадком хрусте, торопливом слюнявом чавканье…

Это страшно. Это должно быть страшно, только Лефу безразлична непонятная ночь в непонятном краю, потому что рядом сидит Гуфа. Она тоже странная, она почему-то мужчина, ее сухощавое нездешнее тело закутано в роскошную невидаль, а голос – чистый, прозрачный – дико не вяжется с набряклыми веками и тусклой пустотой глаз. «Не будет… Догорело… Не будет…» – тягуче и однообразно жалуется старик Гуфа, и эта бесконечная жалоба мешает бояться чавкающих теней, потому что она-то и есть самое страшное… Нет, не так – единственно страшное.

4

Послушники спали вповалку, прямо на земле. Лишь немногие удосужились подстелить накидку или выбрать что-нибудь подходящее из огромной груды кож и мехов, сваленных неподалеку. Двое или трое зарылись в эту груду по самые уши – видать, меньше прочих изнуряли себя трудом, а потому сохранили силы для выбора места ночлега. Остальные попадали там же, где работали, – по всей поляне ерзали, метались, постанывали и ойкали в беспокойном сне намаявшиеся люди. Похоже, старшие братья не удосужились даже толком покормить на ночь своих работников. А вот о себе они не забыли: от просторного, крытого кожами шалаша, в котором наверняка устроились не самые младшие из серых, до сих пор тянуло вкусным дымком. Ночь уже к середине подобралась, а там все трапезничали. Видать, днем обитатели шалаша совсем не устали и вряд ли собирались уставать завтра.

Ночь выдалась опасная, светлая (в начале лета почти все ночи такие), но Гуфа непременно хотела подобраться к самой поляне. Вообще-то в этом не было нужды. Доносящийся оттуда многоголосый храп был слышен издалека, и еще до того, как поляна показалась в виду, старухиным спутникам стало ясно: о поисках ведовской хворостины нечего и помышлять. Но Гуфа упорствовала.

И теперь она, Леф, Торк и Ларда лежали в чахлых кустах, от которых до рухнувшей землянки можно было спокойно добросить гирьку – без пращи, просто рукой и даже не особо размахиваясь. Лефу здесь не нравилось. Затянувшая небо еще с вечера скудная дымка явно собиралась рассасываться, а когда это произойдет, то путаница хилых, почти безлистых ветвей станет совсем прозрачной – звездный свет промоет ее от вершин до самых корней, насквозь. Нужно было как можно скорее убираться прочь, но Гуфа словно бы нарочно решила пакостить себе и своим. Мало того, что она лишь досадливо отмахивалась от Торка (потеряв терпение, тот несколько раз принимался дергать ее за накидку), так еще и на колени попыталась встать. А когда обозленный охотник увесистым тычком заставил вконец утратившую осторожность строптивицу пригнуться, та довольно злобно огрызнулась: не мешай, мол. Спрашивается, чему это Торк не должен мешать? Дуростям? До ближайшего послушника, ежели очень постараться, так доплюнуть можно, и послушник этот, между прочим, не спит. Трое их, не спящих, шатается по поляне – в шлемах, в железных панцирях, при оружии… Дозорные, стало быть. Охрана. И хоть из-под глухих наличников то и дело доносятся тягучие мучительные зевки, поляна охраняется куда надежнее, чем можно было бы ожидать от серых олухов. Ни на миг не присядут и металки свои поганые не выпускают из рук… Ох и дорого же может обойтись Гуфина неосторожность! Еще хорошо, что у послушников пса нету. Хотя, нету ли? Ветерок-то от поляны тянет… Учуять затаившихся в кустах чужаков покамест нельзя, и ежели псина, к примеру, дремлет, то за послушническим храпом могла не расслышать старухины шевеления, как не расслышали их зевающие охранники. А если Гуфа сдуру нашумит посильнее? Если ветер переменится, а пес на поляне все-таки есть – что тогда?

То, о чем думал Леф, Торк наверняка успел сообразить гораздо раньше. Вконец озверев, охотник придвинулся вплотную к Гуфе и свирепо зашептал ей что-то в самое ухо. Лежавший рядом Леф не разобрал ни слова, зато весьма явственно услышал ответ бывшей ведуньи.

– Совсем ты, Торк, умом отощал, – сказала Гуфа. – Замолчи. Или ты думаешь, будто послушники все глухие?

От возмущения Торк на несколько мгновений разучился дышать. Потом, опомнившись, демонстративно уставился в сторону, противоположную той, которая так интересовала нахальную старуху.