– Данила Ларионович! – простонал Митя. – Ради Бога! Снова вы о прощении! Рассказывайте дело!
– Хорошо-хорошо, не буду, – успокоил его Фондорин, и далее рассказ тёк плавно, не прерываясь.
«Величественная ночь несла нашу тройку на чёрных орлах своих, её тёмная мантия развевалась в воздухе, и вся земля была погружена в сон. Как вдруг один из моих спутников, нарушив мои думы, сказал: „Ваше благородие, вон огоньки горят, не иначе станция. Коням бы отдых дать, да и нам с Федькой обогреться нехудо бы. А если бы вы ещё велели нам по шкалику налить, то были бы мы совсем вами довольны и перед начальством за вас встали бы горой. Да и куда вам поспешать? Ежели в тюрьму, так это никогда не поздно“. „Ах, мой друг, отвечал я ему, заступничества мне не нужно, я готов понести заслуженное наказание. Однако же если вы замёрзли – заедем, пожалуй“.
То и в самом деле была Лепешкинская почтовая станция, единственный остров бодрствования посреди всей дремотной равнины. В общей зале сидели ямщики и проезжающие простого звания, пили горячий сбитень, а некоторые и более крепкие напитки. Взял я своим стражникам, Федьке и Семёну, штоф, потом второй.
Они принялись выпивать, судачить о своём, я же их разговоров не слушал, всё вздыхал и, признаться ли, не раз смахивал с ресниц горькую слезу.
Вдруг Семён говорит – громче прежнего:
«Гляди, Федя. Видишь, в углу человек сидит, смурый. Пустой чай пьёт, да на наш штоф косится. Это ж Дрон Рыкалов! При Архарове Николай Петровиче у нас плац-сержантом состоял. Никто лучше его не мог кнутом драть. За то и повышение ему вышло. Сейчас, слыхать, в Питере служит, в самой Секретной экспедиции, вон как высоко взлетел». Я вздрогнул, про Маслова вспомнил. Эге, думаю, а ведь сей дратных дел мастер не иначе как с ним, подлецом, прибыл. «Пригласи, говорю, твоего знакомого. Пускай с нами посидит, я велю ещё штоф подать». Сам не знаю, что меня подвигло на сей манёвр – должно быть, желание отвлечься от горько-сердечных раздумий.
Что ж, подходит к столу этот самый Дрон, садится. Семён не стал ему говорить, что я арестант, сказал – наш штатный лекарь, хороший человек. Я, как и сейчас, в полицейском плаще был, поэтому никаких сомнений у Рыкалова не вызвал.
Предложили ему выпить. Он покобенился немного – служба, мол, но однако противился недолго. Выпил – и вторую, и четвёртую, и шестую. Мои Семён с Фёдором сомлели, головы на стол преклонили. Я же не пью, только вид делаю.
После чарки этак десятой Рыкалов похвастал, что приехал при большом человеке, а при каком именно и за какой надобностью, не скажет, потому не моё дело, но человек этот – наиважнеющий генерал и оказия великой секретности. Он, Дрон Саввич, тоже не лыком шит, ходит в немалых начальниках, не то что раньше в Москве. У него четверо подчинённых на сеновале, при лошадях.
И ему, Рыкалову, тоже там быть надлежит, такой у него приказ, да вот решил зайти, чайком погреться.
Я подливаю ещё казённой, говорю: «Разве может быть секретная надобность в деревне? Наплёл вам генерал. Приехал по приватной оказии, а вам всей правды не говорит. Известное дело». Это я нарочно так сказал, чтобы его раззадорить. И что ты думаешь?
Он кулаком по столу стукнул. «Мне его превосходительство завсегда всю правду говорит! Потому Рыкалов самый верный ему человек». Я на это ничего, только губы поджал: мол, мели, Емеля. Выпившему человеку, особенно если он от природы чванливой диспозиции, этакое недоверие хуже острого ножа.
Ну, Рыкалов и не выдержал. «Ладно, говорит, дело секретное, но как вы есть полицейский лекарь, то присягу давали и тайну хранить умеете. Мальчонку одного ищем. Что натворил, не ведаю, врать не стану, однако, несмотря на малые лета, тот мальчонка – отъявленный злодей и государственный преступник наивысшего разбору. А то разве отправился бы сам Прохор Иваныч за сотни вёрст киселя хлебать?»
Можешь вообразить, как отозвались во мне эти слова. Однако не успел я подступиться к масловскому порученцу с дальнейшими расспросами, вдруг открывается дверь и просовывает свинячью харю некий господин в чёрном парике, каких ныне уже не носят. Повёл глазами туда-сюда, усмотрел моего Дрона, подошёл, тронул за плечо. Эге, думаю, а ведь это, должно быть, его превосходительство начальник Секретной экспедиции, собственной персоной. На меня глянул мельком, внимания не удостоил. Что для него Данила Фондорин? Не живой человек, не особливое лицо, а фамилия в протоколе, среди прочих подобных. Признаюсь, было искушение: взять со стола штоф и сделать тайному советнику Маслову брешь в черепном сосуде. Удержали два соображения. Во-первых, такой поступок более уместен дикарю, нежели человеку цивилизованному. А во-вторых и в-главных, я должен был узнать, не случилось ли новой беды с моим драгоценным другом Дмитрием.
Маслов своему помощнику не сказал ни слова, только пальцем поманил и тут же вышел вон. Рыкалов переполошился, чуть стул не опрокинул – так торопился поспеть за начальником.
Я, разумеется, подождал самое малое время и вышел следом.
Во дворе никого, снег метёт, темно. Но, вижу, за околицей две фигуры. Подкрался, слушаю. Благодетельнице Природе было угодно сделать так, что ветер дул в мою сторону, и потому, находясь на довольно значительном отдалении, я мог слышать почти каждое слово, а чего не разбирал, легко мог угадать.
Правда, вначале понятно было не всё, ибо до моего слуха донеслась лишь концовка фразы. «…Всего и делов, – говорил Маслов. – Спросишь отца келаря, Ипатием звать. Дашь ему от меня вот эту записку. От себя прибавишь: недоросль, мол, сын дворянский. Обгорел на пожаре. В церкви уже отпет, отмолен. Гроба никакого не нужно, пускай так кладут. Ипатий тебе монахов даст, могилу копать. Дождёшься, как засыплют, и живо назад. Я тут в горнице посижу, отдохну. Заслужил. А про пьянство твоё после разговор будет. Смотри, Дрон!»
Погрозил кулаком – и в дом. Близко от меня прошёл, но я за поленницей стоял, он не заметил.
Ах, милый друг, что творилось в тот миг в моей душе – не передать. Неужто это он про Дмитрия, думал я? Неужто это ты на пожаре обгорел? На каком ещё пожаре?
Но терзаться особенно было некогда. Мой собутыльник уже садится в сани, на которых приехал Маслов, отъезжает. Ищи его потом в ночи!
Бросился к полицейской тройке. Слава Разуму, мои ленивцы коней не распрягли, только каждому по торбе с овсом повесили.
Кричу кореннику: «Вперёд, славный Equus, не выдавай!»
Несусь по дороге в полной кромешности, сам не знаю куда. Раз келарь, монахи, стало быть, Дрону велено в какой-то монастырь ехать. Может, в Воскресенский, иначе именуемый Новым Иерусалимом? Вроде бы он где-то неподалёку.
Тридцать лет не молился, почитая сие занятие постыдным для достоинства суеверием, а тут оскоромился: Господи, говорю, которого нет, сделай так, чтоб треклятый Дрон никуда не свернул.
Смотрю – вроде чернеет впереди что-то. Разогнал лошадок – он! Рыкалов!
Едет в санях, и там у него сзади некий куль рогожный, верёвкой обвязан. Длиной аршина в полтора как раз в рост дорогого моему сердцу существа.
И в тот миг я едва не лишился человеческого звания. Покинул меня Разум, изгнанный звериным бешенством. Подозреваю, что уста мои даже исторгли подобие рыка, а зубы ощерились. И поклялся я себе, что, ежели в том куле твои останки, то первым делом ворочусь на станцию и убью Маслова до смерти, а потом отыщу Еремея Метастазио и его тоже убью. Я же не знал ещё, что итальянец не Великий Маг!
О, сколь ненадёжна клетка, в которую Разум и Достоинство заточают дикого хищника, что таится в нашей душе! Я чуть было не превратился в чудовище!
При этих словах Фондорин содрогнулся и замолчал.
– А что дальше было? – поторопил его Митя. – Вы его догнали и стукнули по башке, да?
«Зачем без нужды прибегать к насилию? Хоть я и был почти что не в себе, однако же помнил, что человек по имени Дрон Рыкалов передо мною пока ещё ни в чем не виноват. Отчего же не попытаться применить Доброе Слово?