Когда я был христианином, я столь мало заботился об “ат”, столь тщетным трудом казалась мне эта забота, что ни одна другая фраза в Писании не нравилась мне больше, чем этот стих из XXXVIII Псалма: “Отступи от меня, чтобы я мог подкрепиться, прежде нежели отойду, и не будет меня” Если сегодня при помощи каких-то невообразимых доводов мне станут доказывать, что “ат” будет гореть в аду, меня это вряд ли будет волновать, ибо я могу сказать: “какая разница — “ат” или кто-то другой!’. Меня взволновало бы другое — вот когда я горел бы живьем — само существование ада. Но никто и никогда в это не верил. Христос, правда, говорил о том, как грешники скрежетали в аду зубами; он был Богом, требовательным, воплощенным требованием, но ведь и он не разлетелся пополам, и его несчастные половины не бросились друг на друга: он думал не о том, что говорил, а о том, какое впечатление должны произвести его слова.

В этом пункте многие христиане сходятся со мной (остается, однако, удобство проекта, в который необязательно верить поистине). Много искусственного есть уже в заботе “а” об “аd” (идентичность “a” — “ah” — “аd” сводится к нити, которая связует разные моменты непрерывно искажающегося, удаляющегося от себя существа). Смерть рвет эту нить: мы постигаем постоянство лишь за отсутствием порога, за которым оно приостанавливается. Достаточно свободного движения, внезапного жеста и “am” и “k” покажутся на одно лицо.

Громадный, непреходящий интерес к “k”: в нем нет ни чистой комичности, ни чистой гнусности. Но так интересоваться “k”, даже не зная, что это был он!

“Весь пыл моего трудолюбия и вся моя беззаботность, все мое самообладание и все мои естественные склонности, вся моя отвага и весь мой трепет, мое солнце и моя молния, сверкающая в черном небе, вся моя душа и весь мой дух, весь тяжелый и обременительный гранит моего “Я” — все это имеет право непрестанно повторять: “Какая разница, что такое я…” (Ницше, фрагмент 1880-81)

Если только представить себе, что “я” изглаживается из мысли, упраздняется смертью, что во вселенной его больше нет… А что если “я” останется навсегда, и вместе с ним толпа других мертвецов: вселенная старела бы, дряхлела, а мертвецы были бы ее зловонным старческим ртом.

Я могу вынести бремя грядущего лишь при одном условии: чтобы в нем жили другие, все время другие — и чтобы смерть омывала нас, омывала других и так без конца.

Самое ненавистное в морали спасения: она предполагает одну-единственную истину и множество людей, которые, не зная этой истины, живут в заблуждении. Быть жизнерадостным, великодушным, веселым — и, что неразрывно связано с этим, любить все, что соблазняет: девушек, танцы, цветы, — значит заблуждаться: не будь она глупа, хорошенькая девушка мечтала бы стать отвратительной (ведь самое главное — спасение). Но хуже всего: счастливый вызов смерти, пьянящее и переполняющее жизнью ощущение славы — не что иное, как тщета, в лицо которой мудрец бросает сквозь зубы: “Если бы они только знали…”

Наоборот, существует какая-то близость между: беззаботностью, щедростью, потребностью бросить вызов смерти, суматошной любовью, непреходящей наивностью, с одной стороны, и волей стать добычей неизвестности — с другой. В обоих случаях дело идет об одной и той же потребности в беспредельной авантюре, об одном и том же отвращении к расчету, к проекту (к поблекшим, преждевременно постаревшим лицам “буржуа”, их осторожности).

Против аскезы.

Если какая-нибудь частичка жизни бескровной и невеселой, отлынивающей от злоупотреблений радостью, и несвободной станет утверждать, что достигла крайности, — это самообольщение. Крайности достигают полнотою сил: для этого надо чувствовать в себе их избыток, не отступать ни перед какой дерзостью. Против аскезы мой принцип в том, что крайности достигают не умалением, но излишествами.

Даже аскеза удачливых в моих глазах греховна, она исполнена бессильной бедности.

Я не отрицаю того, что аскеза благоприятствует опыту, и даже настаиваю на этом. Аскеза — верное средство оторваться от объектов: она убивает желание, которое привязывает к объекту. Но в то же время она опыт превращает в объект (желание, связанное с объектами, убивается только затем, чтобы дать ему новый объект).

Благодаря аскезе опыт наделяет себя ценностью позитивного объекта. Аскеза постулирует облегчение, спасение, обладание самым желанным объектом. В аскезе опыт не может быть единственной ценностью, которая была бы независима от удовольствия или страдания. В аскезе мы трудимся над тем, чтобы обеспечить себе блаженство, облегчение.

Тем не менее на краю возможного опыт требует отказа: отказа от желания быть всем, тогда как аскеза, если понимать ее в обычном смысле, является как раз знаком стремления к тому, чтобы стать всем, посредством обретения Бога и т. д. Даже Иоанн Креста пишет: “Para venir a serlo todo…” (Дойти до того, чтобы стать всем).

Всякий раз трудно решить, является ли спасение объектом истинной веры или же это всего-навсего удобство, позволяющее придать “духовной” жизни форму проекта (экстаз тогда ищется не ради испытания, но как путь облегчения, как средство). Спасение не обязательно является ценностью, которая для буддистов означает конец страданий, а для христиан, мусульман и индусов-небуддистов — Бога. Это перспектива ценности, которую можно обнаружить, если исходить из личной жизни. Впрочем, в обоих случаях ценность будет целокупностью, завершенностью, для верующего спасение означает исполнение желания “стать всем”, для большинства это божественность, для буддистов — отсутствие индивидуальности (ибо, как сказал Будда, страдание есть индивидуальное в человеке). Если проект спасения разработан, аскеза становится возможной.

Представим же теперь иную волю — отличную и даже противоположную, — для которой воля “стать всем” будет казаться препятствием: волю потерять себя (избежать уединенности, сосредоточенности индивида на себе), ту волю, для которой воля “стать всем” будет грехом не только человека, но и всего возможного, даже самого Бога!

В этом случае потерять себя означает именно “потерять себя” — никоим образом не спастись. (Дальше мы увидим всю страсть, которую влагает человек в оспаривание любого соскальзывания в направлении “всего”, спасения, возможностей проекта.) Но ведь тогда исчезает возможность аскезы!

Тем не менее, внутренний опыт — проект, хочешь того или нет.

Он таков, ибо человек целиком и полностью является таковым благодаря языку, который по сути своей, за исключением поэтической извращенности, является проектом. Но в этом случае проект будет не позитивным, как в поиске спасения, а негативным: проект упразднения власти слов, стало быть, упразднения проекта.

Проблема состоит в следующем. Речь не об аскезе, поскольку для нее нет никакой точки опоры, никакого основания ее существования. Если аскеза и является жертвой, то лишь потому, что в ней жертвуют одной своей долей ради спасения другой. А если хочешь потерять себя целиком и полностью? Это возможно лишь в вакханальном порыве, хладнокровно потерять себя нельзя. Хладнокровие необходимо для аскезы. Надо сделать выбор.

Грубо говоря, я могу показать, что средства всегда двойственны. С одной стороны, требуется избыток сил, порывы опьянения и вожделения. С другой стороны, чтобы распоряжаться своими силами, калечат себя (через аскезу опыт незаметно — словно растение, словно цветок — делается домашним и перестает соответствовать сокровенной насущности. Если ищете спасения, калечьте себя… Но путешествие на край возможного требует капризной свободы — свободы необъезженной кобылицы).