— Ты убил тюленя, да? — спросил он, управившись с кружкой. — Мама сказала, ты ушел на море охотиться на тюленя.

Данло стал рассказывать, как убил медведя, а Тамара налила Джонатану еще две кружки — и себе налила, и Данло.

Джонатан готов был проглотить еще больше красного напитка, а может, и мяса бы съел, но у него заболел живот, и Данло сказал, что с едой пока надо подождать.

Данло достал флейту и сыграл Джонатану песенку. Мальчик попросил еще. Он лежал, свернувшись клубочком, и слушал, а музыка наполняла комнату, как плавно льющийся жемчуг. Солнце зажгло белые занавески на окне. Тамара смотрела на это красное зарево так, будто наступающий день внушал ей страх. Пока Данло дышал в свою флейту и считал удары своего сердца, она со вздохом закрыла глаза, словно искала внутри себя иного света, который дал бы ей силу перед грядущими испытаниями.

Когда стало совсем светло, они одели Джонатана в камелайку, с великим трудом и мучениями натянув ее на распухшие ноги. Мальчик непроизвольно дернулся от холода, и “молния” на штанине оцарапала ему ступню. У него вырвался тихий, тонкий, невыносимый для слуха крик, и он стал умолять Тамару оставить его дома. Он так боялся резчиков, что вцепился в кровать и не хотел отцепляться. Но Тамара сказала ему, что папа нашел хорошего резчика: у него есть лекарства, и он вылечит Джонатану ножки. Мальчик, поддавшись уговорам, отпустил кровать, вцепился вместо нее в Тамару, зарылся лицом ей в грудь и проговорил:

— Нет, нет, он сделает мне больно! Я не хочу умирать, мама!

Тамара с отчаянием, смаргивая слезы, взглянула на Данло.

— Я не дам тебе умереть, — сказал он, опустив руку на голову Джонатана. — Обещаю.

Мальчик пристально посмотрел на него, и что-то в глазах Данло, наверно, вселило в него надежду — он перестал хныкать и позволил Тамаре надеть ему подбитые шелком тапочки и шубку. Сверху Данло завернул его в оба меховых одеяла — туго, как куколку в кокон. Надев маску (окровавленную шубу при свете дня он надевать поостерегся), Данло взял сына на руки. Мальчик весил не больше подушки — Данло очень хотел бы, чтобы он был потяжелее, несмотря на предстоящий им путь через весь город.

Утро было морозное и слишком раннее, чтобы выходить на улицу без опаски. Воздух охватил их, как ледяная вода.

Такую погоду Данло определял как хурду, влажный синий мороз, могущий быстро стать смертельным. Красные ледянки казались темными, как кровоподтеки, небо заволокли серовато-белые полосы — илкета. Данло боялся, что позднее их сменят моратета — черные снеговые тучи глубокой зимы. С юга уже дул сильный ветер, швыряя частицы льда в магазинные витрины. Данло сразу закоченел бы в одной тонкой камелайке, но его грело тепло Джонатана и огонь, горящий в нем самом. Тамара тем не менее заставила его зайти в магазин одежды на Серебряной улице — один из немногих бесплатных распределителей, которые еще не закрылись. Будучи, как всегда, умнее его в житейских вопросах, она дала продавцу немного денег, и тот вынес им из подсобки хорошую шегшеевую шубу. Теперь Данло не грозила опасность замерзнуть, да и прохожие перестали глазеть на человека, вышедшего на такой мороз в одной камелайке.

Они добрались по Серпантину до Ашторетника без происшествий, минуя аутистов в лохмотьях, голодных хариджан и хибакуся, умирающих от всевозможных болезней. Джонатан, несмотря на все свои одежки и теплые одеяла, где-то возле Зимнего катка начал дрожать от холода. При этом он сказал, что теперь все время мерзнет, и попросил Данло не беспокоиться. Он смирно сидел у отца на руках и старался не вскрикивать, когда Данло попадал коньком в выбоину или перехватывал его поудобнее. Его помутневшие глазенки выражали почти безграничное доверие к отцу, и Данло смотрел на него чаще, чем это было разумно, учитывая плохое состояние льда. Не мог не смотреть. Даже через разделяющие их слои меха он чувствовал сердце сына, его маленькое арду, стучащее быстро, как у птички, и чувствовал, как пахнет смертью от его ног. Гангренозные газы, идущие из почерневших ступней, смешивались с другими запахами смерти, висящими в воздухе.

Чуть ли не на каждой улице дымили плазменные печи, сжигая тела людей, умерших за эту ночь. Данло закрывал Джонатану лицо, оберегая его от смрада горелого мяса, но мальчик все равно трясся от страха — особенно на улице Лойянг, где было много хосписов для неизлечимых больных. Данло сам едва сдерживал дрожь, пробирающую его от страха за Джонатана и от любви. Он охотно отпилил бы собственные ноги, теплые и полные жизни, чтобы спасти ноги Джонатана — но в конечном счете каждый из нас терпит боль жизни в одиночку, сколько бы людей ни страдало вместе с нами. Данло мог только скользить по льду, прижимать к себе Джонатана и молиться, чтобы сын выбрал какое-нибудь другое утро для перехода на ту сторону дня.

Они повернули на Дворцовую улицу, и Тамара узнала эти места: когда-то она жила тут поблизости, недалеко от Длинной глиссады. Ее мать, многочисленные братья и сестры и сотни ее родичей по-прежнему жили в этом районе.

Все они были астриерами и добрыми Архитекторами одной из реформированных кибернетических церквей и знать не хотели Тамару: когда она ушла из дому, чтобы стать куртизанкой, ее отлучили от церкви, отказав ей, согласно официальной формуле, в хлебе, соли, вине и в приобщении к любому из священных компьютеров. Теперь она для них как бы вовсе не рождалась на свет — она даже умершей не могла считаться, и ее сын тоже, и все другие дети, которые могли у нее появиться.

— Я ведь ходила к матери, — призналась она Данло. — Ходила, чтобы выпросить у нее еды. Ты, может быть, не знаешь, но церковь требует, чтобы все астриеры держали у себя запас провизии на семь лет. Это правило не все соблюдают — многие запасают только на год, — но моя мать не зря называется Достойной Викторией: восемь обязанностей она всегда выполняла с большой скрупулезностью. Еды у нее в доме полным-полно, я знаю. Но она не открыла свою дверь ни мне, ни своему внуку. Притворилась, что не видит нас — это было еще в самом начале голода. О, Данло, как можно быть такой жестокой?

Но у Данло не было на это ответа. Тамара ушла в воспоминания, и ее карие глаза, обычно мягкие, почернели от гнева. Удивительно, как она, при ее неистовой гордости, вообще решилась обратиться к матери. Только любовь к Джонатану (и страх за него) могли толкнуть ее на этот отчаянный шаг.