Быть может, его угасающее зрение населяли фантомы, и с небес на него спускались ночные птицы, птицы смерти с блестящими черными когтями, издающие страшные крики. Приемный отец говорил Данло, что Бог — это большая серебристая талло, чьи крылья простираются до самых концов вселенной. А может быть, редкая белая талло, которую называют также снежной совой: никто не знает этого по-настоящему.

Достоверно известно только одно: Бог со временем пожирает все — океаны, планеты и звезды, даже невинных детей, которые любят глядеть на птиц над застывшим берегом.

Джонатан, Джонатан.

— Папа…

Данло, услышав, что сын зовет его, отложил флейту и стал коленями в снег, лицом к нему. Маску он снял еще раньше, чтобы легче было играть, и теперь приблизил лицо к самым губам Джонатана.

— Папа, — прерывисто дыша, выговорил мальчик. — Как…

Что он хотел спросить? Может быть, он вспомнил загадку, над которой они оба думали?

Как поймать красивую птицу, не убив ее дух?

Может быть, Джонатан, вступивший в сумеречную страну между днем и ночью, разгадал ее?

Данло слушал, как трудно дышит сын, и думал, что никогда не узнает ни того, о чем хотел спросить его Джонатан, ни ответа на эту загадку. Больше Джонатан не сказал ни слова. Припав головой к груди матери, он неотрывно смотрел на Данло. Через несколько сотен ударов сердца он стал смотреть сквозь него, будто на звезды какой-то отдаленной галактики.

Последние свои слова он обратил к Тамаре, родившей его на свет.

— Мама, — сказал он, — мама. — И затих, как замерзшее море.

— Джонатан. — Данло снял рукавицу и положил ладонь на холодный лоб Джонатана. — Ми алашария ля шанти, усни, усни.

И Джонатан, тихо вдыхая морозный воздух, закрыл глаза.

Данло смотрел, как понемногу вздымается и опадает мех у него на груди. Потом мех перестал шевелиться. Когда сердце Данло отстучало три тысячи пятнадцать раз, он приник лицом к лицу Джонатана, и дыхание сына коснулось его губ и обожгло ему глаза. Еще через триста ударов сердца Данло и это перестал чувствовать. Джонатан лежал тихо, как камень.

Данло прижался губами к его губам и стал ждать — долго, неисчислимо, долго. Его сердце билось ровно и быстро, как всегда, но он уже не различал отдельных ударов. Он чувствовал тoлько давление, опухоль, жестокий красный огонь, словно в груди у него помещалась готовая взорваться звезда. Он легко, но с отчаянной болью поцеловал Джонатана в лоб и встал, глядя на западный небосклон, где созвездие Совы указывало путь во вселенную.

— Ми алашария ля шанти. Спи с миром, мой сын.

Он обернулся, чтобы взять Джонатана у Тамары. Она сидела оцепеневшая, почти не способная шевельнуться. Замерзшие слезы блестели у нее на щеках, как жемчуг, но сейчас она не плакала — только смотрела на Данло, который с Джонатаном на руках обратил лицо к черному сияющему небу.

— Нет, — шептал Данло, держа Джонатана так, чтобы звездный свет омывал его лицо и тело. Свет, белый и холодный, наполнял и его глаза, вонзаясь в мозг миллионами ледяных игл. — Нет, нет. Пожалуйста.

Ти-анаса дайвам. Живи своей жизнью и люби свою судьбу.

Но как ему жить теперь, когда Джонатан лишился жизни?

Лишился всего: жизни, любви, радости и того, что с ним никогда уже не случится. Почти всего лишился и Данло. Великая цепь бытия, начавшаяся пять миллиардов лет назад на Старой Земле, наконец порвалась. Данло, стоя в почти полной темноте, думал о своем отце, своем деде и всех своих предках вплоть до обезьянолюдей, ступавших по знойным равнинам Африки во всей своей мощи и славе. Он думал о матери, бабке и всех своих праматерях, возросших в чреве Матери-Земли. Никто из миллионов этих мужчин и женщин, живущих в его плоти и крови, не умер в детстве.

Велики ли были шансы, что на планете, где свирепствовали хищные звери, холод, голод, болезни, где никогда не прекращались войны, где половина новорожденных не доживала и до пяти лет, — велики ли были шансы, что никто из них не умрет в детстве или младенчестве? Они были бесконечно малыми. Поистине чудо, что все эти люди выжили и дали жизнь собственным детям — и он, Данло, стоял на стылом берегу далекого мира, как результат этого чуда. Все, что движется, дышит и расправляет листья навстречу утреннему солнцу, появилось на свет вопреки почти всякой вероятности, и в этом заключается чудо жизни. Этим, помимо всего прочего, и драгоценна жизнь.

Весь мир, думалось Данло, должен оплакивать каждую свою частицу, лишившуюся жизни со всеми ее чудесными возможностями. Он и сам заплакал бы, но не мог. Он мог только смотреть в холодное небо и вспоминать, как любил Джонатан смеяться и разгадывать загадки. Он потерял этого чудесного мальчика навсегда — потерял сына, который мог бы вырасти сильным мужчиной. Потерял этого мужчину, который мог бы стать его другом. Потерял внуков, внучек и всех своих потомков. И прежде всего потерял дитя, свое родное дитя. Он стоял под звездами, держа на руках Джонатана, и гнев на свою потерю нарастал в нем, как огонь первых дней творения.

— Нет, — прошептал он снова, и что-то в нем сломалось.

Гнев, поднявшись изнутри, сотряс все его существо. Он запрокинул голову и проревел в небеса, как раненый зверь: — НЕТ!

Его голос крепчал, пугая Тамару и сотрясая воздух; он волнами катился по берегу, ударяясь о лед и заснеженные дюны. Нет, это кричал не зверь, а человек большой силы — быть может, даже некое высшее существо. Это был голос его отца, изваянный резцом Констанцио, отточенный всей болью и страстью мира. Голос бога. Данло хотел, чтобы весь мир услышал его, чтобы его протест против бессмысленной жестокости жизни дошел до неба и прозвенел среди звезд. Он хотел, чтобы боги галактик узнали о страданиях и никому не нужной смерти Джонатана, чтобы об этом узнала вся вселенная. И Бог — особенно Бог, предавший его, и его сына, и все его мечты. Он превращал свое единственное слово в протяжный и странный вопль, чтобы Бог наконец пробудился и увидел ужас и тщету всего, что сотворил.

— НЕЕЕЕЕЕЕЕЕЕТ!

Теперь ему казалось, что он понял Ханумана ли Тоша.

Великое дерево жизни, простирающее цветущие ветви к небесам и уходящее корнями к началу времен, прогнило в самой своей сердцевине. Вселенная порочна, хуже того — дефективна, больна, шайда по природе своей. Хануман всегда это знал — вот почему он восстал против самого существования и возжелал переделать вселенную. Сколько же мужества понадобилось ему, чтобы погрозить кулаком небесам, требуя воздаяния за все бессмысленные страдания жизни! Что за гений, что за воля, что за сила! Данло, посылая свой вызов звездам, сомневался, доступна ли такая сила ему самому. Сейчас ему хотелось одного: умереть. Более того, никогда не рождаться, быть избавленным от боли жизни и тем избавить от нее Джонатана.