Ти-анаса дайвам.
Глядя в полные ужаса глаза Ханумана, он еще крепче зажал ему рот.
— Ми алашария ля шанти, шанти — усни, брат мой, усни.
Это в конечном счете и есть истинный Путь Рингессов.
Его дед и отец понимали страшную необходимость убивать — и мать, возможно, тоже. Отдавай, говорила она; будь сострадательным. Теперь, когда Хануман содрогается и тщетно пытается крикнуть под безжалостным нажимом его руки, он должен отдать всего себя, чтобы совершить акт убиения. Теперь и он наконец понял, какие страшные требования предъявляет к человеку сострадание такого рода.
“Пожалуйста, Данло”, — безмолвно молили глаза Ханумана. Свет еще брезжил в них, как на исходе ненастного, снежного дня. Они постепенно тускнели, и все же нечто прекрасное присутствовало в них; казалось, что Данло, если будет ждать достаточно долго, увидит, как в Ханумане всходит солнце. “Прошу тебя, прошу”.
Истинное сострадание способно принимать множество форм. В то самое время, когда Хануман отчаянно боролся за жизнь, часть его отчаянно хотела умереть. У него так было всегда. Он, столь остро ощущавший жгучий огонь чистого бытия и ненавидевший жизнь, всегда с тоской смотрел на темный проем двери, ведущей в смерть. Он должен был сознавать стремление всего сущего к смерти, и сознавать, что за ее порогом ожидает ад, вечный круговорот рождений и существований, ибо жгучему бытию вселенной нет конца. Поэтому и жизнь — его жизнь и жизнь вообще — длится вечно.
Хануман, если бы мог, охотно сказал бы “нет” этой благословенной жизни и открыл дверь. Но по-настоящему выхода не существует. В конечном счете все сущее должно сказать “да”.
Должно сказать — и Данло тоже должен.
“Данло, Данло”.
Он зажимал рот Хануману, и молекулы сдавленного дыхания обжигали порез у него на руке. Хануман, крошечная частица вселенной, буквально умирал от желания вернуться к себе. И Данло, другая крошечная частица, должен был ускорить его Возврат.
— Нет, я не могу, — шептал он, и тут же: — Да. Я должен. Я так хочу.
У Ханумана, когда он услышал это, заклокотало в горле.
Он содрогнулся, жалобно застонал и напрягся в тщетной попытке излить в крике всю свою боль. Данло тряхнул головой, стряхивая слезы, — ему тоже хотелось кричать.
— Хану, Хану, — прошептал он, следя, как меркнет свет в глазах Ханумана, — пожалуйста, прости меня.
На протяжении одного бесконечного момента Хануман смотрел на него бледными, полными муки глазами — а затем вселенная отворилась снова. Боль, которой Данло еще не ведал, подхватила его и понесла во тьму, как морское течение. Он испытывал такое чувство, будто сама планета навалилась на него, круша ему грудь и живот. Его собственное дыхание внезапно пресеклось, и сердце остановилось.
Скоро его клетки, лишенные кислорода, начнут умирать, и все его тело, вытянувшись, окоченеет. Скоро, скоро он отпустит Ханумана.
Может быть, это были последние проблески его человеческого сознания, последние видения перед смертью — а может быть, и сама смерть. Данло чувствовал, как нечто огромное и неодолимое давит его, жжет, растворяет ткани его существа — а затем его сознание и вся его жизнь хлынули наружу, в мир. Он стал изморозью на окнах и горячей кровью в щелях между каменными плитами пола, и пауком, который раскачивался на своей шелковой нити в углу комнаты. Он двинулся дальше, как стекающий к морю поток, и стал молодым божком, распростертым у алтаря в соборе. Изломанный, обожженный, он рыдал, как дитя, и пытался затолкать кровавые внутренности обратно в живот, вспоротый осколком металла.
Он умер, и растаял, и влился в сотни мертвых кольценосцев, лежащих на морозных улицах. Он струился, и растекался, и впитывался в землю; он застывал, превращаясь в лед; он испарялся, и его уносил ветер; он становился камнями, деревьями, и осколками пожелтевшей, вымытой на берег кости — и снами, и шепотами, и завываниями, и страстными вскриками в ночи. Он чувствовал себя китом-косаткой, плывущим в холодном океанском течении, и червем, свернувшимся вместе со своей самкой под толстыми слоями льда и снега. Наконец-то он узнал ответ на вопрос, занимавший его всю жизнь: каково это — быть снежным червем? Оказалось, что это совсем недурно — быть таким простым и чудесным созданием.
Это значило ощущать тепло съеденных водорослей в своих сегментах и глубоко, на уровне клеток, сознавать, как хорошо быть живым. Хорошо быть кем бы то ни было, даже вирусом или пылинкой, — это и есть глубочайшая тайна вселенной.
Да.
Он становился всем этим и многим помимо этого и чувствовал себя лучом света, пронизывающим вселенную. Его сознание струилось сквозь астероиды и кометы, просвечивало серебристые луны Ледопада. Он был мерцающим веществом Вселенского Компьютера; он был космокитом Золотого Кольца и грелся в лучах Звезды Невернеса. Он был пилотом, ведущим легкий корабль через плотное пространство по ту сторону солнца, и пилотом тяжелого черного корабля, с криком гибнущим в звездном огне. Он был/становился/ощущал себя сразу шестью звеньями рингистов, окруженными и уничтожаемыми Первым, Одиннадцатым и Двенадцатым отрядами Бардо близ Ситальской Пустоши. Во вспышке внезапного озарения он понял стратегию упорядоченного хаоса Бардо — она развернулась перед ним, как унизанный самоцветами ковер. Все правое крыло Сальмалина рушилось, распадаясь на отдельные сверкающие алмазы. Данло становился атомами углерода в сетчатке глаз Бардо и в корпусе его корабля и уходил, вращаясь, в радужное подпространство.
Да.
Он двигался все дальше через пространство и время. Как десять триллионов световых лучей, он шел через Млечный Путь, мимо Эты Кита, Таннахилла и взорванных звезд Экстра. Он был дроздом, встречающим восход солнца на Старой Земле, и женщиной, хоронящей свое новорожденное дитя на Самуру. Он жил жизнью миллиарда Архитекторов на планетах Святой Иви и умирал смертью инопланетной расы калкинетов при взрыве голубой звезды-гиганта. Он стал огромен и обгонял в своем движении потоки тахионов, несущиеся сквозь Магелланово Облако в Дракон, Печь, Андромеду и другие ближние галактики. Он влился в галактическое облако Гончих Псов и наполнил все скопление Девы своим сияющим сознанием.