— Странно, но мне кажется, что он самый сострадательный человек, которого я встречал в жизни.

— Кто, Хануман ли Тош?

— Ты не знал его так, как я, Бардо. Когда-то, подростком и еще раньше, он был сама невинность. Это правда. Он родился с нежной душой.

— Что же его так изменило?

— Мир. Его религия, то, как отец усматривал негативные программы в малейших его провинностях и силой надевал на него очистительный шлем. Его изменило все это — и он сам. Никогда не видел человека, имеющего такую страшную волю менять самого себя.

— Знал бы ты своего отца, Паренек.

Данло ждал продолжения, глядя на темные отверстия своей флейты.

— Но твой отец в конце концов обрел сострадание, а Хануман его потерял. Один стал светочем для всей проклятой вселенной, а другой выбрал тьму, как слеллер, потрошащий трупы.

— Мне все-таки хочется верить, что надежда бесконечна для каждого.

Бесконечные возможности. Бесконечный свет, который живет во всех и во всем.

— Ну, надежда Ханумана на себя самого и правда бесконечна.

— Потому что он говорит, что хочет стать богом? Второй Столп рингизма гласит, что каждый человек может стать богом, следуя путем Мэллори Рингесса, и Хануман в этом стремлении ничем не отличался от миллионов других.

— Он не только говорит. Зачем, по-твоему, он разбирает луны на этот свой компьютер, который висит в космосе, точно маска смерти?

— Но ты же сам учил его, что путь к божественному пролегает через вспоминание Старшей Эдды.

— Я? Ну да, наверно. Но богом можно стать по-разному, так ведь?

— Не знаю.

— Когда его вселенский компьютер будет наконец закончен и Хануман к нему подключится, он станет все равно что бог. Станет как Твердь, только поменьше — для начала.

Твердь когда-то была воином-поэтессой по имени Калинда. Она добавляла нейросхемы к своему человеческому мозгу и постепенно разрослась так, что заняла несколько звездных систем.

— Он не первый, кто попытается это сделать.

— В истории Цивилизованных Миров — первый. И последний. Думаю, ему ничего не стоит уничтожить все миры от Сольскена до Фарфары.

Данло поднес флейту к губам, размышляя над всем, что сказал ему Бардо. Это верно: заражение Цивилизованных Миров рингизмом — наименьшее из зол, на которые способен Хануман.

— У Ханумана всегда была мечта, — тихо сказал Данло. — Прекрасная и ужасная.

— Что еще за мечта?

— Я… не знаю. Не до конца знаю. Раньше мне казалось, что я угадываю ее, как огни города сквозь метель. Ее краски. Он мечтает о лучшей вселенной, вот что. И о чем-то большем. Боюсь… что он стал бы не просто одним из богов, если бы мог.

— Ха! Что же может быть больше, чем чертов бог? Дальше и ехать некуда!

Но Данло уже закрыл глаза и выдул из флейты тихую протяжную ноту, как будто ушел в воспоминания о прошлом и будущем. В центре его внутреннего мрака распустился крохотный цветок света, который рос и рос, пока не заполнил собой всю вселенную сознания Данло.

— Он и обыкновенным-то богом не станет, — проворчал Бардо. — Мы этого не допустим.

Данло отложил флейту и взглянул на него.

— Не допустим?

— Мы остановим его. Плохо, конечно, что сами рингисты его не остановили, но он обдурил их, внушил, что Вселенский Компьютер нужен только для того, чтобы вспоминать Эдду.

Данло втянул в себя свежий ночной воздух и сказал:

— Ты веришь, что война способна изменить лицо вселенной. Да, верно: война — это очищающий огонь, от которого почти ничто не может спастись. Но что, если она опалит наши собственные лица, Бардо? Что, если мы проиграем?

— Проиграем? Что ты такое говоришь, ей-богу?

— Но у рингистов вкупе со Старым Орденом легких кораблей больше, чем у нас.

— Даже если удача отвернется от нас, Хануману все равно придется остановиться. Ты думаешь, Твердь, Химена и другие галактические боги позволят его компьютеру сожрать Цивилизованные Миры?

— У богов своя война. Наша деятельность для них не более заметна, чем для нас глисты в собачьем брюхе.

— Тут ты прав, пожалуй: на помощь богов полагаться не стоит. Положимся на ракеты, на лазеры и на собственную доблесть.

— Бардо, Бардо, нет. Всегда должен быть…

— Хочешь остановить Ханумана вот этим? — Бардо показал на флейту. — Он всегда терпеть не мог твою проклятую мистическую музыку, так ведь?

Данло не ответил, глядя, как играет звездный свет на золотом стволе флейты.

— Гордыни в тебе не меньше, чем в твоем отце. Все еще надеешься тронуть сердце Ханумана, так, что ли?

— Да.

— И Тамаре, если она найдется, все еще надеешься вернуть память.

Исцелить неисцелимую рану, подумал Данло. Зажечь свет, который никогда не гаснет.

— Мнемоники говорят, — сказал он, — что память можно создать, но нельзя уничтожить.

Бардо вздохнул, не сводя с Данло больших карих глаз.

— Для тебя опасно возвращаться в Невернес, Паренек. Зондерваль, по-моему, прав: тебе надо отказаться от своего обета и идти с нами на Шейдвег. В бою ты будешь сохраннее, чем в башне проклятого Хануманова собора. Пошли с нами! Твой отец был отчаянный вояка, и дед тоже — весь твой чертов род. Неужели ты не чувствуешь этого священного огня в себе? Почему ты не делаешь того, для чего рожден, ей-богу?

— Я… полечу в Невернес, — помолчав, сказал Данло.

— Что ж, ладно. Я так и знал. — Бардо широко зевнул, глядя, как звезды уходят на запад, за океан.

— Уже за полночь перевалило, — сказал Данло. — Надо, пожалуй, поспать.

— Поспать? После смерти высплюсь. До утра у меня еще полно дел.

— Правда? — Данло заглянул в его погрустневшие глаза.

— Я дал зарок не пить больше пива, так что, наверно, найду себе женщину. Пухленькую и безотказную. Я долго воздерживался — может, это вообще будет мой последний раз, кто знает.

Данло ждал, когда Бардо встанет, но тот прирос к земле, как скала.

— По правде сказать, мне неохота уходить от тебя, Паренек. Может, я и тебя в последний раз вижу.

У Бардо из глаз потекли слезы, а Данло засмеялся, вскочил и чуть ли не силой поднял Бардо на ноги.

— Я буду скучать по тебе, — сказал он, обнимая его.

— Ах, Паренек, Паренек.

— Но мы, конечно, еще увидимся, хотя бы нас разделяли миллион звезд и все легкие корабли Невернеса.