Свою историю Вера Ефремовна рассказала так, что она, кончив акушерские курсы, сошлась с партией народовольцев и работала с ними. Сначала шло все хорошо, писали прокламации, пропагандировали на фабриках, но потом схватили одну выдающуюся личность, захватили бумаги и начали всех брать.
– Взяли и меня и вот теперь высылают… – закончила она свою историю. – Но это ничего. Я чувствую себя превосходно, самочувствие олимпийское, – сказала она и улыбнулась жалостною улыбкою.
Нехлюдов спросил про девушку с бараньими глазами. Вера Ефремовна рассказала, что это дочь генерала, давно уже принадлежит к революционной партии и попалась за то, что взяла на себя выстрел в жандарма. Она жила в конспиративной квартире, в которой был типографский станок. Когда ночью пришли с обыском, то обитатели квартиры решили защищаться, потушили огонь и стали уничтожать улики. Полицейские ворвались, и тогда один из заговорщиков выстрелил и ранил смертельно жандарма. Когда стали допрашивать, кто стрелял, она сказала, что стреляла она, несмотря на то, что никогда не держала в руке револьвера и паука не убьет. И так и осталось. И теперь идет в каторгу.
– Альтруистическая, хорошая личность… – одобрительно сказала Вера Ефремовна.
Третье дело, о котором хотела говорить Вера Ефремовна, касалось Масловой. Она знала, как все зналось в остроге, историю Масловой и отношения к ней Нехлюдова и советовала хлопотать о переводе ее к политическим или по крайней мере в сиделки в больницу, где теперь особенно много больных и нужны работницы. Нехлюдов поблагодарил ее за совет и сказал, что постарается воспользоваться им.
LVI
Разговор их был прерван смотрителем, который поднялся и объявил, что время свидания кончилось и надо расходиться. Нехлюдов встал, простился с Верой Ефремовной и отошел к двери, у которой остановился, наблюдая то, что происходило перед ним.
– Господа, пора, пора, – говорил смотритель, то вставая, то опять садясь.
Требование смотрителя вызвало в находящихся в комнате и заключенных и посетителях только особенное оживление, но никто и не думал расходиться. Некоторые встали и говорили стоя. Некоторые продолжали сидеть и разговаривать. Некоторые стали прощаться и плакать. Особенно трогательна была мать с сыном чахоточным. Молодой человек все вертел бумажку, и лицо его становилось все более и более злым, – так велики были усилия, которые он делал, чтобы не заразиться чувством матери. Мать же, услыхав, что надо прощаться, легла ему на плечо и рыдала, сопя носом. Девушка с бараньими глазами – Нехлюдов невольно следил за ней – стояла перед рыдающей матерью и что-то успокоительно говорила ей. Старик в синих очках, стоя, держал за руку свою дочь и кивал головой на то, что она говорила. Молодые влюбленные встали и держались за руки, молча глядя друг другу в глаза.
– Вот этим одним весело, – сказал, указывая на влюбленную парочку, молодой человек в короткой жакетке, стоя подле Нехлюдова, так же как и он, глядя на прощающихся.
Чувствуя на себе взгляды Нехлюдова и молодого человека, влюбленные – молодой человек в гуттаперчевой куртке и белокурая миловидная девушка – вытянули сцепленные руки, опрокинулись назад и, смеясь, начали кружиться.
– Нынче вечером женятся здесь, в остроге, и она с ним идет в Сибирь, – сказал молодой человек.
– Он что же?
– Каторжный. Хоть они повеселятся, а то уж слишком больно слушать, – прибавил молодой человек в жакетке, прислушиваясь к рыданиям матери чахоточного.
– Господа! Пожалуйста, пожалуйста! Не вынудьте меня принять меры строгости, – говорил смотритель, повторяя несколько раз одно и то же. – Пожалуйста, да ну, пожалуйста! – говорил он слабо и нерешительно. – Что ж это? Уж давно пора. Ведь этак невозможно. Я последний раз говорю, – повторял он уныло, то закуривая, то туша свою мариландскую папироску.
Очевидно было, что как ни искусны и ни стары и привычны были доводы, позволяющие людям делать зло другим, не чувствуя себя за него ответственными, смотритель не мог не сознавать, что он один из виновников того горя, которое проявлялось в этой комнате; и ему, очевидно, было ужасно тяжело.
Наконец заключенные и посетители стали расходиться: одни во внутреннюю, другие в наружную дверь. Прошли мужчины – в гуттаперчевых куртках, и чахоточный и черный лохматый; ушла и Марья Павловна с мальчиком, родившимся в остроге.
Стали выходить и посетители. Пошел тяжелой походкой старик в синих очках, за ним пошел и Нехлюдов.
– Да-с, удивительные порядки, – как бы продолжал прерванный разговор словоохотливый молодой человек, спускаясь с Нехлюдовым вместе с лестницы. – Спасибо еще, капитан – добрый человек, не держится правил. Всё поговорят – отведут душу.
– Разве в других тюрьмах нет таких свиданий?
– И-и! Ничего подобного. А не угодно ли поодиночке, да еще через решетку.
Когда Нехлюдов, разговаривая с Медынцевым – так отрекомендовал себя словоохотливый молодой человек, – сошел в сени, к ним подошел с усталым видом смотритель.
– Так если хотите видеть Маслову, то пожалуйте завтра, – сказал он, очевидно желая быть любезным с Нехлюдовым.
– Очень хорошо, – сказал Нехлюдов и поспешил выйти.
Ужасны были, очевидно, невинные страдания Меньшова – и не столько его физические страдания, сколько то недоумение, то недоверие к добру и к Богу, которые он должен был испытывать, видя жестокость людей, беспричинно мучающих его; ужасно было опозорение и мучения, наложенные на эти сотни ни в чем не повинных людей только потому, что в бумаге не так написано; ужасны эти одурелые надзиратели, занятые мучительством своих братьев и уверенные, что они делают и хорошее и важное дело. Но ужаснее всего показался ему этот стареющийся и слабый здоровьем и добрый смотритель, который должен разлучать мать с сыном, отца с дочерью – точно таких же людей, как он сам и его дети.
«Зачем это?» – спрашивал Нехлюдов, испытывая теперь в высшей степени то чувство нравственной, переходящей в физическую, тошноты, которую он всегда испытывал в тюрьме, и не находил ответа.
LVII
На другой день Нехлюдов поехал к адвокату и сообщил ему дело Меньшовых, прося взять на себя защиту. Адвокат выслушал и сказал, что посмотрит дело, и если все так, как говорит Нехлюдов, что весьма вероятно, то он без всякого вознаграждения возьмется за защиту. Нехлюдов, между прочим, рассказал адвокату о содержимых ста тридцати человеках по недоразумению и спросил, от кого это зависит, кто виноват. Адвокат помолчал, очевидно желая ответить точно.
– Кто виноват? Никто, – сказал он решительно. – Скажите прокурору – он скажет, что виноват губернатор, скажите губернатору – он скажет, что виноват прокурор. Никто не виноват.
– Я сейчас еду к Масленникову и скажу ему.
– Ну-с, это бесполезно, – улыбаясь, возразил адвокат. – Это такая – он не родственник и не друг? – это такая, с позволения сказать, дубина и вместе с тем хитрая скотина.
Нехлюдов, вспомнив, что говорил Масленников про адвоката, ничего не ответил и, простившись, поехал к Масленникову.
Масленникова Нехлюдову нужно было просить о двух вещах: о переводе Масловой в больницу и о ста тридцати бесписьменных, безвинно содержимых в остроге. Как ни тяжело ему было просить человека, которого он не уважал, это было единственное средство достигнуть цели, и надо было пройти через это.
Подъезжая к дому Масленникова, Нехлюдов увидал у крыльца несколько экипажей: пролетки, коляски и кареты, и вспомнил, что как раз нынче был тот приемный день жены Масленникова, в который он просил его приехать. В то время как Нехлюдов подъезжал к дому, одна карета стояла у подъезда, и лакей в шляпе с кокардой и пелерине подсаживал с порога крыльца даму, подхватившую свой шлейф и открывшую черные тонкие щиколотки в туфлях. Среди стоящих уже экипажей он узнал закрытое ландо Корчагиных. Седой румяный кучер почтительно и приветливо снял шляпу, как особенно знакомому барину. Не успел Нехлюдов спросить швейцара о том, где Михаил Иванович (Масленников), как он сам показался на ковровой лестнице, провожая очень важного гостя, такого, какого он провожал уже не до площадки, а до самого низа. Очень важный военный гость этот, сходя, говорил по-французски об аллегри в пользу приютов, устраиваемых в городе, высказывая мнение, что это хорошее занятие для дам: «И им весело, и деньги собираются».