Потом я перечитал то, что больше всего забыл: «Одиночество», «Святую любовь», «Ночлег» и военные рассказы: «Ночная смена», «Поход», «Дознаніе», «Свадьба»… Первые три разсказа опять оказались слабы: и по неубедительности фабул и по исполненію, – написаны под Мопассана и Чехова и опять уж так ладно, так гладко, так умело… «У Веры Львовны вдруг явилось непреодолимое желаніе прильнуть как можно ближе к своему мужу, спрятать голову на сильной груди этого близкаго человека, согреться его теплотой… То и дело легкія тучки набегали на светлый и круглый месяц и вдруг окрашивались причудливым золотым сіяніем… Вера Львовна впервые в своей жизни натолкнулась на ужасное сознаніе, приходящее рано или поздно в голову каждаго чуткаго, вдумчиваго человека, – на сознаніе той неумолимой, непроницаемой преграды, которая вечно стоит между двумя близкими, людьми…» И в этом разсказе, как и в предыдущих, что ни слово, то пошлость. Но в военных рассказах дело пошло уже иначе, я все чаще стал внутренне восклицать: отлично! Тут опять все немножко не в меру ладно, гладко, опытно, но все это переходит в подлинное мастерство, все другой пробы, особенно «Свадьба», разсказ не заставляющій, не в пример прочим названным, думать: «ох, сколько тут Толстого и Чехова!» – разсказ очень жестокій, отдающій злым шаржем, но и блестящій. А когда я дошел до того, что принадлежит к поре высшаго развитія купринскаго таланта, к тому, что я выделил выше, – «Конокрады», «Болото» и так далее, – я, читая, уже не мог думать о недостатках этих разсказов, хотя в числе их есть и крупные: то дешевая идейность, желаніе не отстать от духа своего времени в смысле обличительности и гражданскаго благородства, то заранее обдуманное намереніе поразить драматической фабулой и почти свирепым реализмом… Я уже не думал о недостатках, я только восхищался разнообразными достоинствами разсказов, тем, что преобладает в них: свободой, силой, яркостью повествованій, его метким и без излишества щедрым языком…
Вот еще статья о нем – строка человека, долго и близко его знавшего, известнаго критика Пильскаго:
– Куприн был откровенен, прям, быстр на ответы, в нем была радостная и открытая пылкость и безхитростность, теплая доброта ко всему окружающему… Временами его серо-синие глаза освещались чудесным светом, в них сіяли и трепетали крылья таланта… Он до самых последних лет мечтал о совершенной независимости, о героической смелости, его восхищали времена «железных времен, орлов и великанов»…
В этом дурном роде будут еще не мало писать, будут опять и опять говорить, сколько было в Куприне «первобытнаго, зверинаго», сколько любви к природе, к лошадям, собакам, котикам, птицам… В последнем есть, конечно, много правды, и я вовсе не хотел сказать, говоря о разнице между Куприным писателем и Куприным человеком, – таким, каким его характеризуют почти все, – будто никак не проявлялся человек в писателе: конечно, все таки проявлялся, и чем дальше, тем все больше. «Теплая доброта Куприна ко всему живущему» или, как говорит другой критик: «купринское благословеніе всему міру», это тоже было. Однако, надо помнить, что было только в последней поре жизни и творчества Куприна.
1938 г.
СЕМЕНОВЫ И БУНИНЫ
«Государство не может быть инако, яко к пользе и славе, ежели будут такіе в нем люди, которые знают теченіе сил небесных и времени, мореплаваніе, географію всего света…» (Регламент Императорской Россійской Академіи Наук 1747 года).
К «таким» людям принадлежал и принадлежит Петр Петрович Семенов-Тянь-Шанскій, прославившій род Семеновых.
Я многое семейное узнал о нем от В. П. Семенова-Тянь-Шанскаго, его сына, живущаго эмигрантом в Финляндіи и порой родственно переписывающагося со мной (Семеновы родственники Буниным). От него же стало мне известно о печальной участи обширных мемуаров, оставленных его отцом. Их вышел всего первый том (во всем зарубежье существующій только в одном экземпляре). В. П. прислал мне этот том на прочтение и разсказал исторію второго, печатаніе котораго совпало с революціей и к октябрьскому перевороту доведено было всего до одиннадцатаго листа, на чем и остановилось: большевики, захватив власть, как известно, тотчас же ввели свое собственное правописаніе, приказали по типографіям уничтожить все знаки, изгнанные ими из алфавита, и поэтому В. П., лично наблюдавшій за печатаніем мемуаров, должен был или бросить дальнейшій набор второго тома или же кончать его по новому правописанію, то есть, выпустить в свет книгу довольно странную по внешнему виду. Стараясь избегнуть этой странности, В. П. нашел одну типографію, тайно не исполнившую большевицкаго заказа, преступные знаки еще не уничтожившую. Однако заведующий типографіей, боясь попасть в Чеку, соглашался допечатать книгу по старой орфографіи только при том условіи, что В. П. достанет от большевиков письменное разрешеніе на это. В. П. попытался это сделать и, конечно, получил отказ. Ему ответили: «Нет, уж извольте печатать теперь ваши мемуары по нашему правописанію: пусть всякому будет видно с двенадцатаго листа их, что как раз тут пришла наша победа. Кроме того, ведь вам теперь даже и наше разрешеніе не помогло бы: знаки, прежняго режима во всех типографіях уничтожены. Если же, паче чаянія, вы нашли типографію, их еще сохранившую, прошу вас немедля назвать ее, чтобы мы могли упечь ея заведующего куда следует». Так, повторяю, книга и застряла на одиннадцатом листе, и что с ней сталось, не знает, кажется, и сам В. П. (вскоре после того покинувшій Россію). Он мне писал о ней только то, что сказано выше, и прибавлял: «В этом втором томе описывается экспедиція отца в Среднюю Азію. В нем много ценнаго научнаго матеріала, но есть страницы интересныя и для широкой публики, – например, разсказ о том, как отец встретился в Сибири с Достоевским, котораго он знал в ранней молодости, – как есть таковыя же и в третьем и, в четвертых томах, ярко рисующія настроенія разных слоев русскаго общества в конце пятидесятых годов, затем эпоху великих реформ Александра II и его сподвижников…»
О Достоевском говорится и в первом томе, который некоторое время был у меня в руках. Этим страницам предшествует разсказ о кружке Петрашевскаго и о самом Петрашевском. Мы собирались у Петрашевскаго регулярно, по пятницам, разсказывает П. П. Мы охотно посещали его больше всего потому, что он имел собственный дом и возможность устраивать для нас пріятные вечера – сам он всем нам казался слишком эксцентричным, если не сказать, сумасбродным. Он занимал должность переводчика в министерстве иностранных дел. Единственная его обязанность состояла в том, что его посылали в этом качестве на процессы иностранцев или на описи вымороченных имуществ, особливо библіотек. Тут он выбирал для себя все запрещенныя иностранныя книги, подменяя их разрешенными, и составлял из них свою собственную библіотеку, которую и предлагал к услугам всех своих знакомых. Будучи крайним либералом, атеистом, республиканцем и соціалистом, он являл собой замечательный тип прирожденнаго агитатора. Всюду, где было можно, он проповедывал смесь своих идей с необыкновенной страстностью, хотя и без всякой связности и толковости. Для целей своей пропаганды он, например, стремился стать учителем в военно-учебных заведеніях, заявляя, что может преподавать целых одиннадцать предметов; когда же был допущен к испытанно по одному из них, начал свою пробную лекцію так: «На этот предмет можно смотреть с двадцати точек зренія…» и действительно изложил их все, хотя в учителя так и не был принят. В костюме своем он отличался тоже крайней оригинальностью; носил все то, что так строго преследовалось тогда, то есть длинные волосы, усы, бороду, ходил в какой-то испанской альмавиве и в цилиндре с четырьмя углами… Один раз он пришел в Казанскій собор в женском платье, стал между дамами и притворился чинно молящимся; тут его несколько разбойничья физіономія и черная борода, которую он не особенно тщательно скрыл, обратили на себя изумленное вниманіе соседей; к нему подошел наконец квартальный надзиратель со словами; «Милостивая государыня, вы, кажется, переодетый мужчина»; но он дерзко ответил: «Милостивый государь, а мне кажется, что вы переодетая женщина», и так смутил квартальнаго, что мог, воспользовавшись этим, благополучно исчезнуть из собора…