Твой выстрел был подобен Этне
В предгорье трусов, и трусих!

Казалось бы, выстрел можно уподоблять не горе, а какому-нибудь ея действію, – обвалу, изверженію… Но поелику Пастернак считается в советской Россіи да многими и в эмиграции тоже геніальным поэтом, то и выражается он как раз так, как и подобает теперешним геніальным поэтам, и вот еще один пример тому из его стихов:

Поэзія, я буду клясться тобой и кончу, прохрипел: ты не осанка сладкогласца, ты лето с местом в третьем классе, ты пригород, а не припев.

Маяковскій прославился в некоторой степени еще до Ленина, выделился среди всех тех мошенников, хулиганов, что назывались футуристами. Все его скандальныя выходки в ту пору были очень плоски, очень дешевы, все подобны выходкам Бурлюка, Крученых и прочих. Но он их всех превосходил силой грубости и дерзости. (Вот его знаменитая желтая кофта и дикарски раскрашенная, морда, но сколь эта морда зла и мрачна! Вот он, по воспомипаніям одного из его тогдашних пріятелей, выходит на эстраду читать свои вирши публике, собравшейся потешаться им: выходит, засунув руки в карманы штанов, с папиросой, зажатой в углу презрительно искривленнаго рта. Он высок ростом, статен и силен на вид, черты его лица резки и крупны, он читает, то усиливая голос до рева, то лениво бормоча себе под нос; кончив читать, обращается к публике уже с прозаической речью:

– Желающіе получить в морду благоволят становиться в очередь.

Вот он выпускает книгу стихов, озаглавленную будто бы необыкновенно остроумно: «Облако в штанах». Вот одна из его картин на выставке, – он ведь был и живописец: что-то как попало наляпано на полотне, к полотну приклеена обыкновенная деревянная ложка, а внизу подпись: «Парикмахер ушел в баню»…

Если бы подобная, картина была вывешена где-нибудь на базаре в каком-нибудь самом захолустном русском городишке, любой прохожій мещанин, взглянув на нее, только покачал бы головой и пошел дальше, думая, что выкинул эту штуку какой-нибудь дурак набитый или помешанный. А Москву и Петербург эта штука все-таки забавляла, там она считалась «футуристической». Если бы на какой-нибудь ярмарке балаганный шут крикнул толпе становиться в очередь, чтобы получать по морде, его немедля выволокли бы из балагана и самого измордовали бы до безчувствія. Ну, а русская столичная интеллигенція все-таки забавлялась Маяковскими и вполне соглашалась с тем, что их выходки называются футуризмом.

В день объявленія первой русской войны с немцами Маяковскій влезает на пьедестал памятника Скобелеву в Москве и ревет над толпой патріотическими виршами. Затем, через некоторое время, на нем цилиндр, черное пальто, черныя перчатки, в руках трость чернаго дерева, и он в этом наряде как-то устраивается так, что на войну его не берут. Но вот наконец воцаряется косоглазый, картавый, лысый сифилитик Ленин, начинается та эпоха, о которой Горькій незадолго до своей насильственной смерти брякнул: «Мы в стране, освещенной геніем Владиміра Ильича Ленина, в стране, где неутомимо и чудодейственно работает железная воля Іосифа Сталина!» Воцарившись, Ленин, «величайшій геній всех времен и народов,» как неизменно называет его теперь Москва, провозгласил:

«Буржуазный писатель зависит от денежнаго мешка, от подкупа. Свободны ли вы, господа писатели, от вашей буржуазной публики, которая требует от вас порнографіи в рамках и картинках, проституціи в виде «дополненія» к «святому искусству» вашему?»

«Денежный мешок, порнографія в рамках и картинках, проституція в виде дополненія…» Какой словесный дар, какой убійственный сарказм! Недаром твердит Москва и другое: «Ленин был и величайшим художником слова». Но всего замечательней то, что он сказал вскоре после этого:

«Так называемая «свобода творчества» есть барскій анахронизм. Писатели должны непременно войти в партійныя организаціи».

И вот Маяковскій становится уже неизменным слугою РКП (Россійской Коммунистической Партіи), начинает буянить в том же роде, как буянил, будучи футуристом: орать, что «довольно жить законами Адама и Евы», что пора «скинуть с корабля современности Пушкина», затем – меня: твердо сказал на каком-то публичном собраніи (по свидетельству Е. Д. Кусковой в ея статьях «До и после», напечатанных в прошлом году в «Новом Русском Слове» по поводу моих «Автобіографических заметок»):

«Искусство для пролетаріата не игрушка, а оружіе. Долой «Буниновщину» и да здравствуют передовые рабочіе круги!»

Что именно требовалось, как «оружіе», этим кругам, то есть, проще говоря, Ленину с его РКП, единственной партіей, которой он заменил все прочія «партійныя организаціи»? Требовалась «фабрикація людей с матеріалистическим мышленіем, матеріалистическими чувствами», а для этой фабрикаціи требовалось все наиболее заветное ему, Ленину, и всем его соратникам и наследникам: стереть с лица земли и оплевать все прошлое, все, что считалось прекрасным в этом прошлом, разжечь самое окаянное богохульство, – ненависть к религіи была у Ленина совершенно паталогическая, – и самую зверскую классовую ненависть, перешагнуть все пределы в безпримерно похабном самохвальстве, и прославленіи РКП, неустанно воспевать «вождей», их палачей, их опричников, – словом как раз все то, для чего трудно было найти более подходящаго певца, «поэта», чем Маяковскій о его злобной, безстыдной, каторжно-безсердечной натурой, с его площадной глоткой, с его поэтичностью ломовой лошади и заборной бездарностью даже в тех дубовых виршах, которые он выдавал за какой-то новый род якобы стиха, а этим стихом выразить все то гнусное, чему он был столь привержен, и все свои лживые восторги перед РКП и ея главарями, свою преданность им и ей. Ставши будто бы яростным коммунистом, он только усилил и развил до крайней степени все то, чем добывал себе славу, будучи футуристом, ошеломляя публику грубостью и пристрастіем ко всякой мерзости. Он называл звезды «плевочками», он, разсказывая в своих ухабистых виршах о своем путешествіи по Кавказу, сообщил, что сперва поплевал в Терек, потом поплевал в Арагву; он любил слова еще более гадкія, чем плевочки, – писал, например, Есенину, что его, Есенина, имя «публикой осоплено», над Америкой, в которой он побывал впоследствіи, издавался в том же роде:

Мамаша грудь ребенку дала.

Ребенок, с каплями на носу, сосет как будто не грудь, а доллар – занят серьезным бизнесом.

Он любил слово «блевотина», – писал (похоже, что о самом себе):

Бумаги гладь облевывает пером, концом губы поэт, как блядь рублевая.

Подобно Горькому, будто бы ужасно ненавидевшему золото, – Горькій уже много лет тому назад свирепо назвал Нью-Йорк «Городом Желтаго Дьявола», то есть золота, – он, Маяковскій, золото тоже должен был ненавидеть, как это полагается всякому прихлебателю РКП, и потому писал:

Пока доллар всех поэм родовей, лапя, хапая, выступает, порфиру надев, Бродвей: капитал – его препохабіе!

Горькій посетил Америку в 1906 году, Маяковскій через двадцать лет после него – и это было просто ужасно для американцев: я недавно прочел об этом в московской «Литературной газете», в почтенном органе Союза советских писателей, там в статье какого-то Атарова сказано, что на его столе лежит «удивительная, подлинно великая книга» прозы и стихов Маяковскаго об Америке, что книга эта «плод пребыванія Маяковскаго в Нью-Йорке» и что после пріезда его туда «у американских мастеров бизнеса были серьезныя причины тревожиться: в их страну пріехал великій поэт революцій!»

С такой же силой, с какой он устрашил и разоблачил Америку, он воспевал РКП:

Мы не с мордой, опущенной вниз, мы – в новом, грядущем быту, помноженном на электричество и коммунизм…

Поэтом не быть мне бы, если б не это пел: в звездах пятиконечных небо безмернаго свода РКП.