Мой восхитительный Фелипе переделал свои визитные карточки, и теперь они выглядят так:
ЭНАРЕС
ИЗ РОДА ГЕРЦОГОВ СОРИА,
БАРОН ДЕ МАКЮМЕР
Каждое утро он самолично приносит мне роскошный букет, среди цветов всегда спрятано письмо, а в нем — воспевающий меня испанский сонет, который он сочинил накануне ночью. Чтобы письмо не вышло слишком уж толстым, посылаю тебе первый и последний из них в моем дословном переводе.
Сонет первый
Сонет второй
Возможно ли более изящно доказать девушке, что человек только ею и занят? Что ты скажешь о моем возлюбленном, который осыпает меня цветами ума и цветами земли? Вот уже дней десять, как я знаю, что такое испанская галантность, знаменитая в былые времена.
Кстати, милая моя, а что происходит в Крампаде, где я частенько гуляю, любуясь нашими земледельческими достижениями? Неужели тебе нечего рассказать мне о наших тутовых деревьях, о наших прошлогодних посадках? Все ли получается так, как тебе хотелось? Распустились ли цветы в твоем сердце тогда же, когда они расцвели в наших садах — я не смею сказать: на наших клумбах? По-прежнему ли Луи расточает тебе комплименты? Живете ли вы в добром согласии? По-прежнему ли ты находишь, что тихий шепот супружеской нежности приятнее, нежели грохот водопада страсти? Мой милый доктор в юбке рассердился? Быть этого не может, а если бы так случилось, я послала бы Фелипе гонцом, чтобы он пал тебе в ноги и привез мне либо твою голову, либо твое прощение. Я на седьмом небе от счастья и хочу знать, как живешь ты в своем Провансе? Наша семья выросла — в ней появился испанец, желтый, как гаванская сигара, и я жду твоих поздравлений.
Право, моя прекрасная Рене, я тревожусь: я боюсь, что ты скрываешь от меня какие-то свои огорчения, потому что боишься омрачить мою радость, негодница! Напиши мне поскорее длинное письмо и изобрази свою жизнь во всех подробностях; скажи, по-прежнему ли ты тверда и как обстоят дела с твоей свободной волей — сохранила ты ее, потеряла или, может быть, укрепила — а это уже не шутка. Неужели ты полагаешь, что мне нет дела до твоей семейной жизни? Порой я вспоминаю твои письма и погружаюсь в глубокую задумчивость. Не раз в Опере, делая вид, что любуюсь пируэтами танцовщиц, я говорила себе: «Сейчас половина десятого, что она делает — быть может, ложится спать? Счастлива ли она? Неужели она коротает дни наедине со своей свободной волей? Или ее свободная воля уже там, где находят приют все свободные воли, в которых отпала нужда?..»
Целую тебя тысячу раз.
XXV
От Рене де л'Эсторад к Луизе де Шолье
Несносная девчонка, с какой стати мне писать тебе? Что мне тебе сказать? Пока ты ведешь жизнь, полную празднеств, тревог любви, ее бурь и лавров, — жизнь, которую ты мне описываешь и на которую я смотрю, как на хорошо разыгранное театральное представление, я живу тихо и размеренно, как в монастыре. Ложимся мы всегда в девять, встаем на рассвете. Мы едим всегда в одно и то же время, с удручающей точностью. Никаких неожиданностей. Я привыкла к этому распорядку без большого труда. Наверно, это естественно: чем была бы жизнь без подчинения незыблемым законам и правилам, которые, по мнению астрономов и по словам Луи, правят мирами? Порядок не надоедает. По утрам я совершаю полный туалет — на это уходит у меня все время до завтрака; я непременно стараюсь исполнить свой долг жены и выйти к завтраку очаровательной; это доставляет радость мне самой и — паче того — доброму старику и Луи. После завтрака мы идем гулять. Когда приносят газеты, я исчезаю, чтобы отдать распоряжения по хозяйству, а потом читаю — читаю я очень много — либо пишу тебе. Я снова появляюсь в гостиной за час до обеда; после еды мы играем в карты, принимаем гостей либо сами едем в гости. Так проходят мои дни — в обществе счастливого старика, дожившего до исполнения всех своих желаний, и мужа, для которого все счастье — во мне. Луи блаженствует, и радость его греет мне душу. Видно, нам суждено такое счастье, которое обходится без удовольствий. Иногда по вечерам, когда я не нужна за карточным столом и могу спокойно отдохнуть в кресле, я мысленно переношусь к тебе в Париж; тогда я с головой окунаюсь в твою жизнь, такую полную, разнообразную, кипучую, и спрашиваю себя, куда заведут тебя эти бурные предисловия — не убьют ли они самое книгу? Ты, дорогая душенька, еще можешь предаваться любовным грезам, я же поглощена хозяйством. Да, твои любовные похождения кажутся мне грезой! Поэтому мне трудно понять, зачем тебе весь этот романтизм. Ты хочешь, чтобы у твоего избранника душа преобладала над здравым смыслом, величие и добродетель — над любовью; ты хочешь, чтобы то, о чем мечтают юные девушки на пороге жизни, обрело плоть; ты требуешь жертв, чтобы их вознаградить; ты подвергаешь своего Фелипе испытаниям, чтобы узнать, прочны ли живущие в его душе желание, надежда, любопытство. Но, дитя, за этими фантастическими декорациями тебя ждут алтарь и вечные узы. Сразу после свадьбы ужасная действительность, превращающая девушку в женщину, а возлюбленного в мужа, может разрушить твои воздушные замки, несмотря на все предосторожности. Узнай же наконец, что и двое влюбленных, и двое людей, вступивших в брак, как мы с Луи, познают в супружестве не столько радости, сколько, как говорил Рабле, «великое может быть»[80]!
Я не буду бранить тебя, хотя ты и поступала легкомысленно, за разговоры с доном Фелипе в саду, за твои расспросы, за то, что ты простояла ночь у окна, а он на стене, но ты играешь жизнью, дитя мое, и боюсь, как бы жизнь в ответ не сыграла с тобой злую шутку. Я не смею давать тебе советы, хотя опыт подсказывает мне, что именно потребно для твоего счастья, но позволь мне еще раз повторить тебе премудрость, которой я научилась в моем захолустье: брак зиждется на двух основаниях — смирении и самопожертвовании! Ведь, несмотря на твои испытания, твое кокетство и твою строгость, ты выйдешь замуж совершенно так же, как я. Чем сильнее желание, тем глубже пропасть, только и всего.
79
Феба (рим. миф.) — прозвище богини Луны Дианы.
80
«Великое может быть». — По преданию, Рабле сказал перед смертью: «Я отправляюсь искать «великое может быть»; эти слова часто цитировались в романтическую эпоху; ср. у Бальзака в «Шагреневой коже» (1831) или у В. Гюго в драме «Марьон Делорм» (1831, д. IV, явл. 8).