Как, дорогая моя, за целый год ты не написала мне ни одного письма?.. Я немного обижена. Ты полагаешь, что твой Луи, который навещает меня чуть не каждый день, тебя заменяет? Мне мало слышать, что ты здорова и дела ваши идут хорошо, я хочу знать твои мысли и чувства и поверять тебе свои, пусть даже ты побранишь, осудишь или не поймешь меня, ведь я тебя люблю. Твое молчание и затворничество в то время, когда ты могла бы жить здесь и наслаждаться парламентскими триумфами графа де л'Эсторада, который, благодаря своему краснобайству и преданности короне, стал человеком влиятельным и, верно, после сессии займет какой-нибудь высокий пост, внушают мне большую тревогу. Ты что же, так и собираешься всю жизнь давать ему письменные наставления? Нума не уезжал так далеко от своей Эгерии[102]. Отчего ты не воспользовалась случаем приехать в Париж? Я четыре месяца наслаждалась бы твоим обществом. Вчера Луи сказал мне, что ты скоро приедешь, чтобы родить третьего ребенка в Париже, наседка ты этакая! После долгих расспросов, охов и вздохов Луи перестал запираться и поведал мне, что его двоюродный дедушка, крестный отец Атенаис, совсем плох. Я полагаю, что ты, как примерная мать семейства, хочешь подвигнуть последнего родственника твоего мужа по материнской линии отказать свое имущество блистательному и речистому депутату. Будь спокойна, моя Рене, Ленонкуры, Шолье, салон баронессы де Макюмер поддерживают Луи. Мартиньяк[103], вероятно, введет его в государственную финансовую инспекцию. Но если ты мне не скажешь, почему сидишь в деревне, я рассержусь. Быть может, ты боишься показать, кто главный политик в доме л'Эсторадов? Или ты стережешь наследство? А может, ты боишься, как бы Париж не ослабил твоих материнских чувств? Мне до смерти хочется узнать, не в том ли дело, что ты не хочешь вступить в свет, пока не разрешишься от бремени? Ах ты, кокетка!

До свидания.

XLV

От Рене к Луизе

Ты жалуешься на мое молчание — неужели ты забыла о двух каштановых головках, которыми я командую и которые командуют мною? Впрочем, ты угадала некоторые причины, удерживающие меня в деревне. Во-первых, наш дорогой дедушка в самом деле плох, во-вторых, я не хочу тащить в Париж четырехлетнего мальчика и девочку, которой не исполнилось и трех лет, когда я снова ожидаю ребенка. Я не хочу стеснять тебя и обременять твой дом таким семейством, я не хочу предстать перед блестящим светом, где ты царишь, в неприглядном виде, а к меблированным комнатам и гостиницам я питаю отвращение. Дедушка Луи, узнав о назначении своего внучатого племянника, подарил мне половину своих сбережений — двести тысяч франков, чтобы купить дом в Париже, и я поручила Луи приискать таковой поблизости от тебя. Матушка дает мне тридцать тысяч франков на обзаведение. Таким образом, приезжая на время сессии в Париж, я буду жить у себя дома. Словом, я постараюсь быть достойной моей любимой названой сестры, говорю это без шуток.

Благодарю тебя за все, что ты делаешь для Луи; он пользуется уважением господина де Бурмона[104] и господина де Полиньяка, и они готовы ввести его в новое министерство, однако я не хочу, чтобы он был уж слишком на виду: это опасно. Я предпочитаю финансовую инспекцию — так надежнее. Наше имение остается в очень хороших руках, так что не беспокойся: как только мы введем управляющего в курс дела, я приеду помогать Луи.

Что же касается длинных писем, то до них ли мне? Я и рада была бы описать тебе, как живу, но письмо наверняка пролежит у меня на столе целую неделю. Быть может, Арман наделает из него флажков для своих солдатиков, выстроившихся на ковре, или корабликов для флотилии, которая плавает в большом чане. Впрочем, достаточно описать один мой день, ибо все они похожи и отличаются лишь одним — болеют дети или не болеют. В нашем деревенском уединении минуты для меня текут как часы, а часы бегут как минуты, смотря по тому, здоровы ли дети. Самые сладостные для меня часы — когда дети спят и мне не надо укачивать одну и рассказывать сказки другому, чтобы они уснули. Когда я сижу подле спящих детей, я говорю себе: теперь мне нечего бояться. И правда, мой ангел, пока день не кончился, матери то и дело мерещатся всякие ужасы. Стоит Арману отойти хоть на шаг, как я начинаю представлять себе, что он играет бритвой, что на нем загорелось платьице, что его укусила медянка, что он упал и расшиб голову или тонет в пруду. Как видишь, материнство исполнено лирических и трагических переживаний. Каждый час приносит свои радости и горести. Но вечером в спальне наступает пора, когда я грежу наяву, представляя себе будущее моих детей. Тогда я вижу, как ангелы являются к их изголовью и озаряют своими улыбками их жизнь. Иногда Арман зовет меня во сне, я прихожу и целую его, сонного, в лобик, а Атенаис в пяточки, и любуюсь ими обоими. Вот мои радости. Вчера ночью не иначе как наш ангел-хранитель толкнул меня встать и подойти к ним: оказалось, что у Атенаис головка лежит слишком низко, а Арман совсем раскрылся и ножки его посинели от холода. «Ах, мамочка!» — сказал он, просыпаясь и обнимая меня. Вот, дорогая, как проходят у нас ночи.

Как важно для матери, чтобы ее дети были всегда при ней! Разве сможет няня, даже самая добрая, взять на руки, успокоить и снова уложить ребенка, которому приснился страшный сон? А ведь детям чего только не снится! И объяснить им страшный сон тем труднее, что полусонный ребенок смотрит на тебя растерянно и его смышленое личико выражает недоумение. Эта минута, когда ребенок просыпается из-за ночных страхов — пауза между двумя снами. Поэтому я сплю теперь так чутко, что вижу моих малюток, даже когда глаза у меня закрыты, и все время прислушиваюсь к их дыханию. Я пробуждаюсь от одного их вздоха, от одного движения. Меня преследует кошмарное видение судорог.

Утром они просыпаются ни свет ни заря. Я сквозь сон слышу, как они лепечут, их голоса сливаются с чириканьем воробьев, щебетаньем ласточек; я ловлю их радостные и жалобные восклицания не столько ухом, сколько сердцем. Пока Наис ползком или неуверенными шажками пытается добраться от своей колыбельки до моей кровати, Арман с ловкостью обезьяны вспрыгивает ко мне на постель и целует меня. И тут моя кровать превращается в площадку для игры, где они полные хозяева. Наис тянет меня за волосы, порываясь сосать мою грудь, а Арман защищает меня, словно моя грудь — его собственность. Я не мешаю их возне, их громкому хохоту, который быстро прогоняет сон. Тогда начинается игра в людоедку, и мама-людоедка жадно впивается губами в юную плоть, такую белую и нежную. Я осыпаю поцелуями лукавые глазки этих проказников, их розовые плечики, а Наис и Арман трогательно ревнуют меня друг к другу. Бывают дни, когда я начинаю надевать чулки в восемь часов, и вот уже бьет девять, а я все еще в одном чулке.

Наконец мы встаем. Начинается умыванье. Я накидываю пеньюар, засучиваю рукава, повязываю клеенчатый фартук; поливаю мои цветочки, а Мэри мне помогает. Я сама пробую воду — ведь дети часто кричат и плачут именно оттого, что вода чересчур горяча или холодна. Вот тут-то и пускаются в плавание бумажные кораблики и стеклянные уточки. Надо занять детей, чтобы как следует их умыть. Если бы ты знала, сколько развлечений приходится выдумывать для этих принца и принцессы, на какие хитрости пускаться, чтобы потереть мягкой губкой все их складочки, если бы ты знала, как много ловкости и ума требует от матери ее нелегкое ремесло, ты бы пришла в ужас. Приходится умолять, ворчать, обещать, обманывать, да при этом следить, чтобы ложь, не дай Бог, не раскрылась. Не знаю, что бы мы делали, если бы детской хитрости Господь не противопоставил хитрость матери. Ребенок — великий политик, и его, как всякого великого политика, можно одолеть только благодаря... его страстям. По счастью, этих ангелов все смешит: упала щетка, выскользнул из рук кусок мыла — сколько веселья! Конечно, победы достаются нелегко, но все-таки мы побеждаем! И один Бог с его ангелами, да еще ты (ибо даже отец тут лишний) — только вы можете понять, какими взглядами мы обмениваемся с Мэри, когда, одев наших ребятишек, мы видим их чистенькими в окружении мыла, губок, гребенок, тазов, промокательной бумаги, фланелевых пеленок и тысячи других принадлежностей настоящей nursery[105]. В отношении воспитания я стала англичанкой — бесспорно, в этой стране женщины знают толк в воспитании детей. Правда, они заботятся только о физическом благополучии ребенка, но все их новшества очень разумны. Поэтому у моих детей ступни всегда будут в тепле, а икры голенькие. Я не буду стеснять их свободу и изводить строгостями, но никогда не позволю, чтобы они были предоставлены самим себе. Французы пекутся прежде всего о свободе кормилицы — вот откуда их пристрастие к свивальникам. Но настоящая мать должна забыть о свободе; поэтому я и не пишу тебе; у меня на руках двое детей и хозяйство. Настоящая мать обладает достоинствами тайными, незримыми, никому не ведомыми, она ежеминутно выказывает мужество, ежечасно приносит себя в жертву. Она следит за всем, даже за супом, который варится на плите. Разве я из тех женщин, что способны пренебречь хотя бы одной мелочью? Зато чем больше делаешь, тем больше любви получаешь взамен. О! как прекрасна улыбка ребенка, которому нравится обед. Арман так покачивает головкой, что за это можно отдать целую жизнь, исполненную любви. Неужели можно уступить другой женщине право, обязанность, счастье подуть на ложку с супом, который кажется Наис слишком горячим? Ведь я всего семь месяцев назад отняла ее от груди, и малышка до сих пор помнит материнское молоко. Когда няня обожжет язычок и губки ребенка горячим супом, она говорит прибежавшей на крик матери, что ребенок кричит от голода. Но разве может мать спать спокойно, если знает, что нечистое дыхание могло коснуться пищи, которую проглотил ее ребенок? Ведь сама природа отказала ей в посреднике между ее грудью и губами ее ребенка! Размять котлетку для Наис, у которой режутся последние зубки, и как следует перемешать с картошкой — дело, требующее большого терпения; порой ребенку надоедает сидеть спокойно, и только мать может уговорить его доесть до конца. Ни многочисленная прислуга, ни няня-англичанка никогда не заменят мать там, где нежность призвана одолеть детские горести и беды. Знаешь, Луиза, этим невинным созданиям надо отдавать всю душу, надо верить только собственным глазам, только собственным рукам, надо самой умывать, кормить детей и укладывать их спать. Если у ребенка ничего не болит, то его плач — неопровержимое обвинение матери или няне. С тех пор как у меня на руках двое детей и скоро появится третий, душа моя всецело принадлежит им; даже ты, при всей моей любви к тебе, стала воспоминанием. Бывает, что в два часа пополудни я еще не одета. Поэтому я не доверяю матерям, у которых в комнатах чистота, а туалеты продуманы до мелочей. Вчера был теплый апрельский день, и я решила погулять с детьми — ведь близится срок родин, и скоро мне будет не до того; ах, такая прогулка для матери — радость, которую невозможно описать словами, к ней готовятся загодя. Арману предстояло в первый раз надеть черную бархатную курточку, новый воротничок, который я вышила своими руками, и шотландскую шапочку цветов королевского дома Стюартов, украшенную петушиными перьями; Наис я приготовила белое с розовым платьице и прелестный чепчик — ведь она еще беби; Наис потеряет право на это прелестное имя, когда появится на свет малыш, который нынче вовсю пинает меня ножками и которого я называю мой бедненький — ведь он будет младшим. Я уже видела его во сне, и знаю, что у меня родится мальчик. Шапочка, воротнички, курточка, маленькие чулочки, крошечные башмачки, розовые подвязки, муслиновое платьице, вышитое шелком по канве, — все лежало у меня на кровати. И вот, когда я расчесала каштановые кудри Армана и челку Наис, выбивающуюся из-под бело-розового чепчика, когда обе мои веселые дружные птички были одеты и обуты, когда я хорошенько застегнула пряжки на башмачках, и они, сверкая голенькими икрами, стали топотать по nursery, когда их чистые или, как говорит Мэри, clean личики и сияющие глазки сказали: «Идем же!» — я затрепетала. О! видеть детей, которых ты собрала на прогулку, любоваться их нежной кожей с голубыми жилками, знать, что сама их купала, мыла губкой, вытирала мягким полотенцем, сама наряжала в яркий бархат и шелк, — что сравнится с этим! С какой ненасытной страстью вновь и вновь подзываешь их к себе, чтобы поцеловать шейку, которая даже в простеньком воротничке красивее, чем шея первой красавицы! Эти картины, столь любимые творцами сусальных цветных литографий, я вижу каждый день!

вернуться

102

Нума не уезжал так далеко от своей Эгерии. — По преданию, второй царь Древнего Рима в 715—673/672 гг. до н. э. Нума, создатель многих римских религиозных и политических установлений, опирался на советы нимфы Эгерии.

вернуться

103

Мартиньяк Жан Батист Сильвер Гей, граф де (1778—1832) — французский государственный деятель, премьер-министр в январе 1828 — августе 1829 г.; проводил либеральную политику, пытаясь найти общий язык с палатой депутатов, за что и был смещен королем и заменен Полиньяком.

вернуться

104

Бурмон Луи Огюст Виктор де (1773—1846) — маршал, военный министр в правительстве Полиньяка.

вернуться

105

Детской (англ.).