— Бегун в пальто! — тут же со смехом прокомментировал Мартинелли. Сам он был одет почти по-солдатски и сгорал от нетерпения покрасоваться перед директором в строю.
— У меня рубашка вообще на голое тело, — говорил он всем.
Что касается Криппы, то стук барабанов, доносившийся со школьного двора, бодрил его, но как только барабаны умолкали, он снова впадал в дремоту.
Но тут трубач протрубил так громко, что Криппа буквально подпрыгнул на месте.
— Все по местам! Все по местам!
Когда мы подошли, во дворе уже выстроились несколько колонн (в каждой колонне — тридцать с небольшим человек, целый класс), готовых промаршировать перед директором. Директор, толстая краснощекая дама, возвышалась над всеми нами, стоя на чем-то вроде помоста. Ее окружал штаб из учительниц, изо всех сил старающихся принять суровый и торжественный вид, но слишком уж сложно им было не поддаться искушению пошептаться друг с другом — от этого не откажется ни одна учительница на свете.
Я тоже построил своих в колонну. Рядом с Мартинелли, вместе со всеми, в нетерпении переминавшимися на месте, мечтающими о флагах, об атаке, о сияющей пыли героических битв, гордо, прямо, с горящими глазами, с сердцем, бьющимся в ритм с барабанами, стоял Ронкони в своем пальто. Слишком большой для его маленькой головы берет съезжал на глаза, так что виден был один только рот и крошечный острый подбородок.
— Не так, не так, Ронкони, выпрями голову, не наклоняй ее вправо…
Он смотрел на меня, высоко задирая голову, потому что иначе берет сползал на глаза, и как будто говорил: «Ты ведь понимаешь, что я не справлюсь. Мне бы так хотелось быть таким, как Мартинелли, — ходить в рубашке на голое тело, с распахнутым воротом, но я не могу… И директор сейчас меня увидит и прогонит, потому что на парад не ходят в пальто…»
Прозвучала команда: «Напр-ра-во!» — и колонны замаршировали перед директрисой: гравий на дорожках во дворе захрустел под ногами восьмисот мальчишек, напоминавших восемьсот солдат. Только один из них никак не походил на солдата в этом своем пальтишке, с торчащими из рукавов худенькими запястьями и с проступающими на них тоненькими синими жилками.
«Вот сейчас, — подумал я, — она его увидит и прогонит…»
— Бегом марш! — прогремела директриса, которая могла приказать бежать, но не дай Бог, если бы кто-нибудь рискнул приказать то же самое ей…
— Это чей мальчик в пальто?
— Мой, синьора.
Я взял Ронкони за руку и отвел его в сторонку.
— Постой здесь, хорошо? Когда бег закончится, я тебя заберу. Не в тени только — на солнце постой. Ты вспотел?
— Синьор учитель, я вас так люблю. Как бабушку.
— Я тоже тебя люблю, Ронкони. Мы с тобой будем гулять, долго-долго, и потихоньку ты тоже станешь сильным — таким как все, как Мартинелли, и сможешь носить рюкзак. А потом мы пригласим на парад твою бабушку. «Посмотрите на вашего внука, — скажем мы ей, — как он марширует вместе со всеми. Кто, он устал? Да какое там устал! Для него рюкзак — все равно что перышко…»
В ответ Ронкони лишь грустно улыбнулся. Он все еще держал мою руку, поэтому мне пришлось сказать: «Отпусти-ка меня», — и бегом догонять свою колонну, которая как раз проходила мимо директрисы. Мартинелли, оказавшись напротив, чуть не прожег ее глазами, широко раскрытыми и сияющими как звезды; и даже Криппе удалось каким-то непостижимым образом поднять веки, которые, впрочем, тут же упали на место, как только синьора директор осталась позади. В том, что в этот момент он снова заснул, не было никаких сомнений: после команды «Стой!» он не остановился, как все остальные, а продолжил гордо шагать по направлению к стене.
Директриса одобряюще похлопала меня по плечу, как старый генерал — командира полка.
— Но, — сказала она, — вот тот мальчик пусть лучше не участвует больше в парадах.
Я попрощался с ней и вернулся к Ронкони, но промолчал о ее словах.
— Что сказала синьора директор?
— Нам пора в класс, Ронкони.
Уроков в тот день больше не было: разве можно было заставить их усидеть на месте — тридцать пять мальчишек, взбудораженных звуками барабанов и горна? Разве можно было успокоить Мартинелли, которого похвалила сама синьора директор, — лучшего участника парада?! Пока они галдели, я тихо поговорил с Ронкони, пытаясь убедить его, что ему не нужно так много читать и заниматься.
— Не стоит тебе думать обо всех этих вещах. Даже взрослые об этом не думают. Даже я не думаю, хоть я и учитель. Я по твоим сочинениям вижу, что тебе очень одиноко… тебе нужен друг, Ронкони. Чтобы проводить с ним время, играть… Мартинелли, например. Почему ты не играешь с Мартинелли?
— Мартинелли вообще ни о чем не думает, синьор учитель. Да и потом, он со мной играть не хочет, говорит, что я ненормальный…
— Мартинелли, поди-ка сюда. Почему ты не играешь с Ронкони?
— Потому что он ненормальный, синьор учитель. Он и дома занимается все время.
Мартинелли смотрит на меня возмущенно.
— Я не хочу стать таким же. Он мне такие вещи говорит, которых я вообще не понимаю. Вот недавно, в саду — мы там цветы рвали, чтобы потом букетов из них наделать и вам принести, — он сорвал один цветок всего, малюсенький такой, и сказал, что это все равно, что много цветов.
С этими словами он чуть ли не со страхом взглянул на Ронкони и вернулся за свою парту, чтобы продолжить прерванный разговор про войну, время от времени показывая, как надо целиться во врагов из ружья.
— Ронкони, сейчас весна, и тебе обязательно нужно побольше гулять.
— Синьор учитель, я весной себя хуже чувствую.
Тут в дверь постучали, и в ней показался вахтер:
— Завтра утром, в десять, придет с проверкой синьор инспектор.
Отважные герои разом притихли.
— Матерь Божья, — произнес, воздев руки к небу, Леонарди, маленький мальчик в очках, — пусть он меня не спросит, и я обещаю тебе, что не буду есть черешню целую неделю!
— Пускай приходит! — закричал Мартинелли, но я посмотрел на него так, что он тут же запнулся и опустил глаза.
Он понял, что означал мой взгляд.
«Ты, Мартинелли, завтра не придешь. Ты завтра, ровно в десять, когда сюда явится инспектор, будешь ходить по саду и собирать для меня огромный букет цветов…
Везет тебе, ты-то можешь это себе позволить… А мне нужно будет сидеть здесь, показывать инспектору журнал, отчитываться по пройденной программе…
— Синьор учитель, — скажет он, — вы укладываетесь в программу? Вы уже проходили чередование в корне глаголов?
— Разумеется, синьор инспектор, — отвечу я и бессовестно солгу. — Мы прошли все неправильные глаголы, так что если вы хотите спросить моих ребят…»
Да уж, для учителя, пожалуй, нет момента ужаснее, чем этот: может быть, инспектор, удовлетворенный ответом, никого не будет спрашивать, и тогда мое остановившееся сердце снова начнет биться, как вчерашние барабаны во дворе, но он может и сказать:
— Что ж, послушаем-ка вот того маленького мальчика в очках, с первого ряда. Тебя как зовут, мальчик?
— Леонарди Альберто.
— Молодец. Ты что-нибудь можешь мне сказать о чередовании?
— Нет, синьор инспектор, мы такого еще не проходили…
И тогда мне наступит конец. Инспектор нахмурит брови и уйдет, не сказав ни слова, а через какое-то, короткое, думаю, время, вахтер постучит в дверь и, просунув в щель нос, скажет не без ехидства:
— Синьор учитель, вас вызывают к директору.
Дело в том, что чередование я еще даже не начинал объяснять. Я вообще был далеко не самым прилежным учителем, который день за днем идет точно по программе, отнюдь: я то объяснял что-нибудь из грамматики, то разговаривал о цветах, а иногда рассказывал о Фурио Камилло, спасшем Рим от галлов, примчавшись верхом на белом коне как раз в тот момент, когда ненавистный враг Рима, Бренно, возгласил: «Смерть побежденным!» И мои мальчишки начинали аплодировать и расспрашивали о белом коне Камилло:
— Синьор учитель, а он был большой? А бегал очень быстро?