…и небытие. Да того момента, как я очухиваюсь на каталке, в резиновом мешке, застегнутом на молнию, и слышу Майка(«Куда, они говорят, его?») и Расти («В четвертый, я думаю. Да, в четвертый»).

Мне хочется думать, что меня укусила змея, но, может, потому, что я вспомнил о них, когда искал мяч. Возможно, это было насекомое, я же помню только боль, да и потом, какое это имеет значение? Беда в том, что я жив, а они об этом не подозревают. Разумеется, мне не повезло. Я знаю доктора Дженнингса, помнится, говорил с ним, когда обошел их четверку на одиннадцатой лунке. Очень милый человек, но рассеянный, старый. И этот старикан объявил меня мертвым. Потом Расти, с его пустыми зелеными глазами и дебильной улыбкой, объявил меня мертвым. Женщина-врач, мисс Малыш Сиско, еще не взглянула на меня, как положено. Когда взглянет, возможно…

— Ненавижу этого кретина, — говорит она, как только дверь закрывается. Теперь нас трое, только мисс Малыш Сиско, разумеется, думает, что двое: я не в счет. — Почему мне всегда приходится иметь дело с кретинами, Питер?

— Не знаю, — отвечает мистер Мелроуз Плейс, — но Расти — особый случай, даже среди знаменитых кретинов. Ходячая атрофия мозга.

Она смеется, что-то звякает. За звяканьем раздаются звуки, пугающие меня до смерти: кто-то перебирает стальные инструменты. Мужчина и женщина слева от меня, я их не вижу, но знаю, что они делают: готовятся к вскрытию. Готовятся разрезать меня. Собираются вырезать сердце Говарда Коттрелла и посмотреть, лопнула ли стенка или забился клапан.

«Моя нога! — кричу я в собственной голове. — Посмотрите на мою ногу! С ней проблемы — не с сердцем!»

Возможно, мои глаза хоть чуть-чуть, но могут перемещаться. Теперь я вижу, на самом краю поля зрения, длинный тонкий цилиндр из нержавеющей стали. Он похож на державку дантиста, только заканчивается не гнездом под сверло, а пилой. Откуда-то из глубокого подвала памяти, где мозг запасает информацию, которая может потребоваться лишь в том случае, когда играешь в «Риск» по телевизору, выплывает название. Пила Джигли. Используется для того, чтобы срезать верхнюю часть черепа. После того, как с тебя стянут лицо, на манер детской хэллоуинской маски, вместе с волосами.

А уж потом они достанут твой мозг.

Продолжается легкое позвякивание, свидетельствующее о том, что они продолжают перебирать инструменты. Затем что-то громко лязгает. Так громко, что я бы подскочил, если б мог подскакивать.

— Хочешь сделать перикардиальный разрез? — спрашивает она.

— Ты позволишь мне сделать его? — осторожно спрашивает Пит.

— Да, думаю, что да, — голос доктора Сиско очень благожелательный, она намерена оказать услугу приятному ей человеку.

— Хорошо, — соглашается Питер. — Будешь мне ассистировать?

— Твой верный второй пилот, — она смеется. Смех перемещается щелчками. Я догадываюсь: ножницы режут воздух.

Теперь паника мечется в голове и рвется наружу, как стая скворцов, пойманная на чердаке. Вьетнам в далеком прошлом, но я видел с полдюжины вскрытий, которые проводились в полевых условиях, врачи называли их «палаточная аутопсия», и знаю, что собираются делать Сиско и Панчо. У ножниц длинные, острые лезвия и толстые, широкие гнезда под пальцы. Чтобы воспользоваться ими, требуется немалая сила. Нижнее лезвие входит в живот, как в масло. Затем режет нервный узел в солнечном сплетении, мышцы и сухожилия расположенные выше. Добирается до грудины. Когда лезвия сходятся на этот раз, раздается скрежет, ребра разваливаются в стороны, как две половины бочонка, стянутые веревкой. А ножницы, похожими пользуются мясники супермаркетов при разделке птицы, все режут мышцы и кости, освобождая легкие, подбираясь к трахее, превращая Говарда Завоевателя в рождественский обед, который никто есть не будет.

Пронзительный вой… словно включили бормашину.

— Питер: «Можно я…»

Доктор Сиско, как заботливая мамаша: «Нет. Возьми вот эти». Щелк-щелк. Демонстрирует.

— Почему? — спрашивает он.

— Потому что я так хочу, — материнских ноток в голосе куда как меньше. — Когда будешь проводить вскрытия сам, Пити-бой, будешь делать, что тебе заблагорассудится. Но в секционном зале Кэти Арлен первым делом берутся за перикардиальные ножницы.

Секционный зал. Вот мы со всем и определились. От страха хочется покрыться мурашками, но разумеется, не тут-то было, кожа остается гладкой.

— Помни, — теперь доктор Арлен читает лекцию, — любой дурак может научиться пользоваться доильным агрегатом… но наилучшие результаты дает ручная дойка, — в ее тоне слышится агрессивность. — Понятно?

— Понятно.

Они собираются сделать это. Я должен шевельнуться или вскрикнуть, а не то они действительно это сделают. Если кровь польется или ударит струей после того, как лезвие ножниц войдет в меня, они сообразят: что-то не так, но, скорее всего, будет уже поздно. Лезвия уже успеют сомкнуться, ребра будут лежать на моих предплечьях, а сердце испуганно пульсировать под флуоресцентными лампами в блестящей от крови околосердечной сумке…

Я сосредотачиваюсь на своей груди. Раздуваю ее… или пытаюсь… и что-то происходит.

Звук!

Я издаю звук!

Он в основном остался в закрытом рте, но я также могу услышать его и почувствовать в носу: низкое бубнение.

Сосредоточившись, собрав всю волю в кулак, я повторяю попытку, и на этот раз звук громче, выплескивается из ноздрей, как сигаретный дым: «Н-н-н-н…» Звук этот заставляет вспомнить телевизионную программу Альфреда Хичкока, которую я видел много лет тому назад. Джозефа Коттена парализовало в автомобильной аварии, и он в конце концов сумел дать им знать о том, что не умер, выжав из себя одну единственную слезу.

Как ничто другое, этот едва слышный комариный писк доказал мне, что я живой, что я — не просто душа, пребывающая в глиняном саркофаге моего тела.

Вновь сконцентрировавшись, я ощущаю, как воздух проходит в горло, заменяя тот, что я только что выдохнул, и снова я выдыхаю его, прилагая все силы, больше сил, чем тратил юношей, когда летом подрабатывал в «Дорожно-строительной компании», очень стараюсь, потому что сейчас я борюсь за жизнь, и они должны услышать меня, святой Боже, должны.

«Н-н-н-н-н…»

— Хочешь послушать музыку? — спрашивает женщина-врач. — У меня есть Марти Стюарт, Тони Беннетт…

Он вроде бы фыркает. Я едва его слышу, не сразу понимаю смысл ее слов… возможно, к счастью для себя.

— Ладно, — она смеется. — У меня также есть «Роллинг стоунз».

— У тебя?

— У меня. Я не такой «синий чулок», каким выгляжу, Питер.

— Я не хотел… — он, похоже, залился краской.

«Услышьте меня! — кричу я внутри головы, а мои замороженные глаза смотрят в снежно-белый свет. — Перестаньте трещать, вы же не сороки, услышьте меня!»

Я уже чувствую, как воздух тонкой струйкой течет по горлу, и меня вдруг осеняет: эффект случившегося со мной слабеет, но мысли мои направлены на другое. Может, эффект и слабеет, да очень скоро отпадет сама возможность выздоровления. Вся мои силы брошены на то, чтобы они услышали меня, и на этот раз они обязательно услышат, я знаю.

— «Стоунз», значит, — говорит она. — Если только ты не хочешь, чтобы я сбегала за си-ди Майкла Болтона в честь твоего первого перикардиального разреза.

— Пожалуйста, не надо! — восклицает он, и они смеются.

Звук вырывается из меня, и на этот раз он громче. Не такой громкий, как мне хотелось бы, но уже что-то. Они услышат, должны.

И тут, когда я начинаю выдавливать из носа звук, комната наполняется грохотом гитар, а голос Мика Джаггера, как мяч для пинг-понга, отлетает от стен: «Да, это всего лишь рок-н-ролл, но я его ЛЮ-Ю-Ю-Ю-Б-Л-Ю-Ю-Ю…»

— Приглуши звук! — кричит доктор Сиско, ну очень громко, и среди всего этого шума мой носовой звук, отчаянная попытка бубнить носом, конечно же, никто не слышит, как шепот в кузнечном цехе.

Теперь ее лицо склоняется надо мной, и вновь я испытываю ужас, увидев, что глаза у нее закрыты прозрачным пластиковым щитком, а рот и нос — маской. Она оборачивается.