— А ты симпатяга.
3
В ЗАТРУДНЕНИИ
Лэйни слышит, как его моча булькает, заполняя литровую пластиковую бутылку с наверчивающейся крышкой. Неловко стоять на коленях здесь в темноте, и ему не нравится, как бутылка теплеет в его руке, наполняясь. Он закрывает ее на ощупь и ставит осторожно в дальний угол от изголовья. Утром он отнесет ее, накрыв пиджаком, в мужскую уборную и опорожнит в раковину. Старик знает, что он слишком болен, чтобы выползать и тащиться по коридору каждый раз как приспичит, и у них есть соглашение по этому поводу. Лэйни мочится в пластиковую бутылку и выносит ее, когда может.
Он не знает, почему старик позволяет ему торчать здесь. Он предлагал заплатить, но старик только и знает, что делать свои модели. Он тратит целые сутки, чтоб закончить одну, и они всегда безупречны. И куда они исчезают, когда он их заканчивает? И откуда берутся комплектующие детали?
По теории Лэйни, старик — сенсэй сборки, сокровище нации, знатоки всего мира привозят ему комплекты, с волнением ожидая, когда мастер сложит трансформеры на старинный манер с непревзойденным небрежным изяществом, своим дзэнским штрихом оставляя на каждом единственный крохотный и при этом совершенный изъян, одновременно и подпись, и отражение сущности мироздания. Действительно, как все несовершенно. Ничто не завершено. Все лишь процесс, утешает себя Лэйни, застегивает ширинку и валится в свое отвратительное логовище из спальных мешков.
Однако процесс оказался намного более странным, чем оговаривалось в контракте, размышляет он, сбивая угол спальника в подобие подушки, чтобы не касаться головой картона, сквозь который он чувствует твердую облицовку коридорной стены.
И все же, думает он, мне нужно оставаться здесь. И если в Токио существует место, где люди Реза меня не найдут, так это здесь. Он не совсем представляет, как тут оказался: все слегка затуманилось, когда навалился синдром. Некий сдвиг в сознании, некий сдвиг в природе восприятия. Недостаточно памяти, некий провал. Что-то не срастается.
Теперь ему интересно, а что, если он на самом деле о чем-то договорился со стариком? Возможно, он уже покрыл все расходы, ренту, что там еще. Возможно. Поэтому старик дает ему пищу, приносит бутылки минералки без газа, терпит запах мочи. Может быть, все именно так, как он думает, но он не уверен.
Здесь темно, но он видит цвета, неясные сполохи, клочья, пунктиры, движение. Как будто остатки потоков «Дейтамерики» остались с ним навсегда, впечатанные в сетчатку. Ни лучика света не проникает снаружи из коридора — он залепил черной лентой все булавочные проколы, и теперь стариковская галогенная лампа отключена. Он допускает, что там, за стеной, старик спит, но он никогда не видел его спящим, не слышал ни звука, который бы мог означать переход ко сну. Возможно, старик спит, сидя прямо на татами, трансформер в одной руке, кисть в другой.
Иногда ему слышится музыка в соседних коробках, но смутно, как будто жильцы надевают наушники.
У него нет ни малейшего представления о том, сколько людей живет в этом коридоре. Судя по всему, здесь хватит места на шестерых, но он видел и больше, а может, они ночуют посменно. Он не сильно понимает по-японски, даже спустя восемь месяцев, а если бы и понимал, решает Лэйни, все равно эти люди чокнутые, и говорят они только о том, о чем говорят чокнутые.
И конечно, любой, кто бы увидел его здесь и сейчас, с его лихорадкой, на куче спальников, с его шлемом и сотовым портом для скачивания данных, его бутылкой с охлаждающейся мочой, решил бы, что он тоже чокнутый. Но он вовсе не чокнутый. Он знает, что он не чокнутый, несмотря ни на что.
Да, теперь у него синдром, болезнь, настигающая каждую жертву тестов, что проводились в том гейнсвилльском сиротском приюте, но он вовсе не чокнутый. Он лишь одержимый. И эта одержимость имеет свою особую форму в его голове, свою особую текстуру, свой особый вес. Он знает об Этом от самого себя, может Это распознавать и потому возвращается к Этому по мере надобности, чтобы проверить. Отслеживает. Убеждается, что еще не стал Этим. Это напоминает ему разболевшийся зуб или эмоции, которые он испытывал, когда однажды влюбился, не желая любить: его язык всегда находил больной зуб, он всегда чувствовал эту боль, этот собственный недостаток — свою возлюбленную.
Но синдром был совсем другим. Он жил отдельно от Лэйни и не имел никакого отношения ни к кому и ни к чему, чем Лэйни хотя бы интересовался. Почувствовав впервые, что Это начинается, он принял как должное то, что Это связано с ней, с Рэи Тоэи, потому что был там, рядом с ней, или близко, как только возможно находиться к существу, физически не бывшему. Они общались почти каждый день, он — и идору.
И вначале, размышляет он теперь, Это, наверное, и было связано с ней, но потом он как будто рванулся вслед за чем-то сквозь потоки данных, не думая, что творит, точь-в-точь как механически нащупываешь нить основы и начинаешь тянуть, распуская всю ткань.
И то, что распустилось, — стало, в его понимании, схемой бытия. И за всем этим он обнаружил Харвуда, который был знаменит, но знаменит в смысле «быть знаменитым своей знаменитостью». Харвуд, который, как говорят, избрал президента. Харвуд — гений пиара, унаследовавший компанию «Харвуд Левин», самую мощную в мире пиаровскую фирму и изменивший ее самым серьезным образом, направив на совсем иные сферы влияния, но каким-то образом сумевший не стать жертвой механизма, производящего знаменитостей. Который мелет, как отлично знал Лэйни, очень мелко. Харвуд, который, предположительно, только предположительно, вращал все эти жернова, каким-то образом сумел не дать механизму защемить себе палец. Он, непонятно как, умудрялся быть знаменитым и при этом не казаться значительным, центром чего бы то ни было. В самом деле, на него почти никогда не обращали внимания, разве что когда он развелся с Марией Пас, и даже в тот раз героиней была сама звезда из Падании[1], блиставшая в конце каждого эпизода, и был Коди Харвуд, улыбавшийся из вереницы боковых экранов, окружающих изображение гипертекстовых ромбов: красавица и этот мягкий с виду, скрытный, демонстративно лишенный всякой харизмы миллиардер.
— Привет, — говорит Лэйни, его пальцы нашаривают рукоятку механического фонарика из Непала, примитивной вещицы, ее крохотный генератор приводит в движение механизм, похожий на скрепленные пружиной плоскогубцы. Накачав фонарь жизнью, он поднимает его, слабо мерцающий луч упирается в картонный потолок. Потолок плотно залеплен множеством наклеек, маленьких, прямоугольных, произведенных на заказ продавцом-автоматом, стоящим рядом с западным входом на станцию: все наклейки — разнообразные фото отшельника Харвуда.
Он не помнит, что вообще ходил к автомату, произвел простой поиск фотографий Харвуда и заплатил за их распечатку, но вполне допускает, что проделал все это. Потому что знает, откуда они взялись. И точно так же не помнит, как отдирал защитную пленку с каждого фото и прилеплял его к потолку. Но кто-то проделал и это.
— Я вижу тебя, — говорит Лэйни, рука его слабеет, от чего тусклый луч фонарика еще более мутнеет и окончательно гаснет.
4
ФОРМАЛЬНОЕ ОТСУТСТВИЕ ДРАГОЦЕННЫХ ВЕЩЕЙ
На Маркет-стрит: безымянный мужчина, наваждение узловых конфигураций Лэйни, только что видел девушку.
Утонувшая тридцать лет назад, она ступает, свежа, как первое творение, из бронзовых дверей какой-то маклерской конторы. И в тот же миг он вспоминает, что она мертва, а он — жив, и что это другое столетие, и что, вполне очевидно, это другая девушка, просто новенькая, с иголочки, незнакомка, с которой он никогда не заговорит.
Проходя мимо нее сквозь легкий расцвеченный туман подступающей ночи, он чуть заметно склоняет голову в честь той, другой, ушедшей давным-давно.
И вздыхает, — на нем длиннополое пальто, доспехи, которые он носит под ним, — один безропотный вдох и безропотный выдох, — он движется в толпе коммерсантов, спешащих из своих многочисленных контор. Они плывут по осенней улице в сторону выпивки, или обеда, или просто дома и сна, которые их ждут.
1
Падания — самопровозглашенная республика в Северной Италии (здесь и далее примеч, ред.).