— У нас есть знаменитые женщины, орденоносные, одна героиня труда, — сказал председатель про колхозниц «Отрадного».
Виталий Андреевич вспомнил парад ударниц Красовицкого.
— Хочу написать рядовую.
— Все свою линию гнете?
— Какая такая моя линия, какую я гну? — дерзко бросил художник.
— Не кидайтесь на меня. Вашу линию я одобряю. Есть свое слово, свое и сказано. Так? Вам, художникам, легче — выполнение производственного плана вас не касается.
— Есть другое. Тоже не очень легко, — возразил Новодеев.
Председателю нравились и жизнерадостность и яркость картин художника Новодеева. Глядя на них, хотелось улыбаться и жить.
Противоречивый человек художник Новодеев! Как часто в его сердце печаль, а здесь, в колхозе «Отрадное», он пишет картины, которые зовут улыбаться и жить.
Вот девушка. Прядки черных волос выбиваются из-под повязанной тюрбаном белой косынки, белый халат накинут на бордовое платье, сережки на мочках маленьких ушей, словно ягоды малины, ноги крепки и смуглы. Она моет бидоны на молочном заводе и смеется, белые зубы слепят белизной.
ЭТЮД ПЯТЫЙ. Раннее утро. Сиреневые, палевые, розовые облака раскиданы по небу. Над рекой дымится белый туман. На каждой травинке серебряная капля росы. Нагнись, собирай в пригоршню прозрачные росинки и пей…
Виталий Андреевич не написал этой картины. Мучительная тоска внезапно нахлынула на него. «Что со мной? Больно грудь, ноет сердце. Что дома? Та-ти-а-на, родная, не могу без тебя. Как мало я тебя вспоминал за эти блаженные месяцы небывалого подъема! Ни письма. Правда, мы вообще не переписываемся, странно, но так повелось. Говорим по телефону. Здорова ли? Все ли в порядке? У меня ничего. Работаю. Когда приеду? Не знаю. Правда, они уезжали в отпуск к Татьяниной родне на Оку, — пытался оправдать себя Виталий Андреевич. — Плохо. Оказывается, мы можем месяцы жить друг без друга — нет, я не могу. Без тебя и Антона. Я не слал тебе письма, потому что ты привыкла к моим неудачам, я не смел признаться тебе, как хороши мои этюды в „Отрадном“, боялся, ты не поверишь. Мои наброски прекрасны! Талант мой расцвел. Я не стесняюсь теперь это сказать. Приеду домой и скажу. И ты поверишь».
Скорее домой! А кроме того, есть одно обстоятельство.
Виталий Андреевич сказал председателю о том обстоятельстве. Художественная галерея не может создаваться из этюдов одного Новодеева. Нужны работы многих художников, хотя бы нескольких. При МОСХе есть шефская комиссия, организует в колхозе музеи бесплатно, из фондов.
Если он, Виталий Новодеев, не сообщит о начатом по собственной инициативе деле, кто-то может счесть его самозванцем. Нескромным. Выскочкой. (Виталию Андреевичу представилось сытое лицо Красовицкого.) Нет, Виталий Андреевич не желает быть выскочкой и деньги за свои работы у колхоза не возьмет.
— Категорически нет! — заявил он председателю, когда тот пригласил его в свой министерский кабинет и бухгалтера вызвал оформить оплату.
— Дивлюсь, — верно удивился председатель. — Ведь гол как сокол. Вижу, что гол, а от заработанного отказываешься. А? Встречал ты таких? — спросил председатель бухгалтера.
— Правду сказать, не случалось. Чаще лишку норовят ухватить.
— Колхоз — не частное лицо, — объяснил свою позицию Виталий Андреевич. — Вот съезжу домой, оформлю заказ, тогда уж прикачу к вам за денежками и порисую вволю.
— А сейчас не возьмешь? — настаивал председатель.
— Не возьму.
— Упрям, — покачал головой председатель.
— Упрям, — согласился художник.
Картины он оставил в Отрадном. Взял лишь одну, где облако, похожее на белую птицу, летит над цветущим лугом. Может, выставкой примет для выставки, может, кто-нибудь из посетителей купит.
25
Утро в больничной палате начиналось приходом сестры со шприцами и градусниками. Больным делали уколы, меряли температуру.
Татьяна Викторовна задолго до прихода сестры не спала. Несмотря на снотворное, сон был неспокоен, прерывист, она просыпалась в жестоком душевном упадке. Все мучительно в больнице, особенно утро, когда не хочется вступать в новый день.
Трудные мысли поднимались в ней. Не убежать, не скрыться — безжалостные, проклятые мысли, нет им конца!
Татьяна Викторовна перебирала в памяти прошедшие годы. Не так прожиты годы. И виновата в этом только она, будничная, целиком поглощенная маленькими житейскими заботами, с утра до вечера занятая машинкой, хозяйством. Никто за нее не отслужит службу в учреждении, не выстоит после службы очереди в продуктовом магазине, не приготовит обед, но разве не могла она чуть больше радоваться и радовать его? Сколько раз он неуверенно звал:
— Та-ти-а-на, сходим на выставку молодых. Есть интересные, очень даже интересные есть.
— Ах, какие там выставки! Белье второй день в тазу замочено, не доберусь постирать.
Он понуро уходил в свою мастерскую-коридорчик. Потом, пошептавшись с Антоном, все же убегал вместе с ним в какой-нибудь музей — рядом толстовский, пушкинский, невдалеке Парк культуры и отдыха.
Антон делил его размышления, они толковали на разные отвлеченные темы, более всего об искусстве. Искусство было жизнью и любовью отца.
Она могла бы в воскресный день распорядиться:
— Мужички, начистим к обеду картошки, вымоем посуду — и айда в Третьяковку или пошатаемся по улицам.
Виталий Андреевич знал историю улиц.
— Если вникнуть как следует, Москва — город-музей, — говорил он.
А для нее: что музей — что не музей, в общем-то все равно.
Пропустила она тот Большой мир, в котором, страдая и радуясь, в мечтах и надеждах, в страстном труде жил, не дожив до своей победы, ее муж, художник Новодеев.
«Что же теперь мне осталось? Влачить существование?» — горько думала Татьяна Викторовна.
Существование ее и раньше делилось и далее, наверно, будет делиться на две не связанные между собой половины: работа и дом. В довольно важном учреждении она печатала довольно важные бумаги, но душа оставалась равнодушной. Там ее могут заменить сто — двести машинисток. Дома никто не заменит. Дома она должна растить сына. Скажете, растить сына — не государственное дело? Кто важнее государству: машинистка Новодеева или мать Татьяна Викторовна Новодеева?
«А! Кому до меня дело? Мне, прежде всего мне, важно растить сына! Ему важно, чтобы я, его мать, была на свете. Антон, я тоскую…»
Подходила сестра с градусником.
— Как самочувствие?
— Прекрасно.
Татьяна Викторовна скрывала от врачей, сестер, ото всех убийственную подавленность духа.
Начнут еще лечить от какой-нибудь нервной или душевной болезни. Нет у нее душевной болезни! Она просто несчастна.
Татьяна Викторовна не знала, что пока отец Антона был жив, хотя она и ворчала, и хандрила, и жаловалась, рядом была опора. Теперь опоры нет.
Ее мучали страхи. Сумрачная фантазия рисовала картины — одна ужаснее другой. То представится: в дом проникает грабитель и убивает Антона. То пьяный шофер сбивает его на дороге. Или он заболел ангиной, температура 40°, а некому согреть чаю. А что он ест? Он потерял деньги, не на что купить хлеба. Он забыл выключить газ. Ядовитая отрава облаком выползает из кухни, растекается по комнате, а мальчик с полуоткрытым ртом разметался на узенькой тахте — это не сон, глазам не открыться.
Страхи, страхи…
А кто та девочка, которую он не назвал? Наверное, хитренькая, лживая, жадная. Они, нынешние, все такие. Им нужны кавалеры, преимущественно с машинами и отдельными квартирами. «Антон, ты в нее влюблен, а она хвастается подружкам: отбоя нет, столько за мной мальчишек гоняется! Твое сердце нежно замирает, а ты ей нужен для счета: „За мной столько мальчишек гоняется“. Моя душа изныла о тебе, Антон! Ты мой единственный сын, я живу для тебя».
В полубреду-полуяви Татьяна Викторовна не помнила, как закончились утренние процедуры, прошел завтрак и явился с обходом врач, тот веснушчатый оптимистичный молодой человек, который главным лечащим средством против всех болезней полагал бодрое состояние духа.