Она решительно взяла бумагу и быстро набросала текст телеграммы. Яйцо на ее лице засохло и действительно стало похоже на маску— желтую, сморщенную, чужую.

— Умойся, мама, — тихо попросил я.

Она умылась, переоделась и сама отнесла телеграмму Жене с просьбой передать ее по радио в Москву.

Женя молча взял лист и пошел в павильон, где была радиорубка. Я поплелся за ним. Я успел прочесть, кому эта телеграмма: режиссеру Гамон-Гамане.

Глава десятая

МАМА ВОЗВРАЩАЕТСЯ В МОСКВУ, А МЫ СТРОИМ ДОМ НА ЛЕДНИКЕ

Мама уехала в Москву. Она возвратилась в театр. Это было ее призвание, и никто не удивился. Отец ее не отговаривал, но был подавлен и, против обыкновения, как-то тих и кроток, хотя к нему кротость уж совсем не подходила. И не выдвигал вперед нижнюю челюсть.

Накануне отъезда папа с мамой проговорили всю ночь. Они совсем не ложились спать, бродили под полуночным солнцем возле озера, а «старики» больше обычного шевелились, шептались, наклонялись друг к другу, пока их не скрыл туман.

Я ждал их, ждал — мне ведь тоже хотелось поговорить с мамой перед разлукой, — да так и уснул в одежде на маминой постели. Потом они пришли и стали есть какую-то еду, греметь посудой, и никто не поругал меня, что я лежу в башмаках на постели.

Сквозь сон я услышал, как мама сказала:

— Это страшно! Двадцать лет жизни, выброшенной неизвестно на что… Судьба Селиверстова не дает мне покоя. Да, я испугалась! Очнуться когда-нибудь, как он, прожив уже полвека. Но я бы не могла после этого ходить и блаженно улыбаться. Ты слышал, как его прозвал Коленька? Рип ван Винкль. Очень развитой мальчик! Я оставляю тебе самое дорогое, что у меня есть в жизни, — Коленьку! Почему ты все молчишь? Мы расстаемся всего лишь на два года. Дима! Скажи что-нибудь… Знаешь, очень вкусные эти консервы «персики». Я положу тебе еще?.. Потом, на этот раз очень неудачный коллектив! Ты еще с ними хватишь горя зимой. Одна Ангелина Ефимовна чего стоит! Старая ведьма!.. А эта Валя — ломака. Корчит из себя невесть что. Некрасивая, а держит себя как красавица!

— Не трогай коллектив! — сморщившись, словно у него болели зубы, приказал отец. — Ты совсем не можешь уживаться с женщинами.

— Зато ты можешь! Я знаю, ты о них другого мнения. Но я еще никогда не ошибалась в людях. У меня очень развита интуиция. Они просто не уважают меня, ни во что не ставят. Я привыкла к другому отношению. Помнишь, когда мы плавали на ледоколе? Там было иначе. Все меня любили. А эти… Не всякая женщина оставит Москву, удобства, родную мать, наконец, и станет полярником, исследователем. Да, не всякая. Почему же они… Но это неважно! Помни, я тебя люблю. Поцелуй меня, Дима. Почему ты молчишь, я спрашиваю? Ты должен понять: у меня талант. Режиссер Гамон-Гамана сказал… О чем ты думаешь?

— Я думаю, хватит ли для искусства только таланта или должно быть еще сверх этого?

Им было не до меня; и я снова уснул. Потом я проснулся опять. Мама громко плакала, а отец с потемневшим лицом неловко обнимал ее за плечи и повторял:

— Тише, Лиля, ты разбудишь людей!

Утром рано Ермак подготовил вертолет. Мама, невыспавшаяся, бледная, хмурая, сдержанно попрощалась со всеми.

Отец с рюкзаком, набитым продуктами, со свернутым спальным мешком и ружьем за широкой спиной тоже сел в вертолет. Ермак должен был по пути подбросить его дня на три на ледник для гляциологических наблюдений.

Мелькнуло мамино взволнованное лицо, на моих щеках не высохли еще ее слезы (или мои?), а вертолет уже взмыл и медленно-медленно поплыл над плато, над озером, чуть не задел «стариков» и, перевалив за снежный хребет, скрылся из глаз.

Ангелина Ефимовна, как заместитель начальника полярной станции, отдала несколько распоряжений эскимосам и Бехлеру и подошла ко мне:

— Коля, пойдешь со мной на озеро?

— Анализы будем делать? — Я незаметно вытер слезы.

— Да, возьмем пробы! Ты поможешь мне. Кого бы еще взять нам в помощь? Пойди позови Фому Сергеевича.

И мы пошли втроем брать пробы.

Ко мне на полярной станции хорошо относились. Грустить не дали. Я был желанный гость и в геомагнитном павильоне у Жени, и на метеорологической площадке у Вали Герасимовой, и в камбузе у веселого Гарри, и на вертолете у Ермака, и в походах. Я каждому помогал, чем мог. Людей не хватало, и думаю, что моя помощь была не лишней. Часто я заходил к эскимосам. Встречали меня там с редким радушием, словно я был им родня. Кроме матери, старой эскимоски, все неплохо говорили по-русски.

Братья-близнецы Емрон и Емрыкай рассказывали про свои странствия по Северу. С ними приключались самые странные вещи и в тундре, и на море, и в горах. Жена Емрыкая (мы все звали его по фамилии: Кэулькут) — молодая, энергичная и веселая эскимоска Мария (почему ее назвали русским именем, она не знала, так как рано потеряла родителей) — тоже работала на полярной станции, исполняя обязанности уборщицы, а также помогала коку. Вообще семья эскимосов оказалась очень полезной для станции. Они полностью избавили научных сотрудников от всякого рода дежурств и авралов. Кроме того, удивительно быстро освоившись с местностью, они служили сотрудникам неизменными проводниками. И — отличные охотники и рыболовы — снабжали кока свежим мясом и рыбой.

Мария часто рассказывала мне и своим восьмерым детям (мал мала меньше) эскимосские предания и легенды. Я им тоже много рассказывал. Самое большое удовольствие им доставляли рассказы о Москве, о высотных домах, выставке, театрах, площадях и особенно о метро. Про метро они могли слушать без конца, умирая от смеха.

Насмеявшись досыта, Кэулькут говорил: «Однако, зачем человеку ходить под землей, когда можно передвигаться по земле?»

Я растолковывал им, как мог. Узнав о перенаселенности столицы, о том, что у многих ежедневная дорога на работу и домой занимает до трех часов, эскимосы еще более удивлялись: «Однако, зачем столько людей съехалось в одно место, разве больше земли нет? Ехали бы сюда. Как здесь хорошо!»

Иногда они вспоминали те города, где им довелось пожить (в окружном центре Анадыре, в Магадане), и хохотали до слез. Особенно смешным им казалось, что люди стоят в очереди за… рыбой, когда можно самому наловить сколько хочешь и еще впрок. Города им явно не понравились.

Утепленную палатку они обшили моржовыми и оленьими шкурами, пол застелили мехами. Мы все садились прямо на пол, вокруг низкого стола, и обедали. Иногда они брали обед у кока, но чаще предпочитали готовить сами национальные свои блюда. Без рыбы эскимосы и жить не могли. Впоследствии они развели оленей.

Однажды я рассказал Кэулькуту, как видел здесь человека и что мне никто не поверил.

Кэулькут неодобрительно покачал головой:

— Ай-ай-ай, как нехорошо! Почему не поверили? Зачем врать будешь? Живет в этих краях недобрый человек, я его видел тоже.

Я так и подпрыгнул:

— Вы видели? Кэулькут, пожалуйста, расскажите — когда, где?

— Однако, расскажу, пожалуй. Чего так беспокоишься? Мы пасли совхозных оленей по ту сторону ледника. Там хорошие пастбища есть. К нам пришел человек. Не старый, не молодой. Большая черная борода есть. Ружье есть. Мешок большой есть. Вынимал из мешка шкуры песца. Однако, хорошие шкуры! Муки за них просил, табаку, рубахи старой, семян.

— Каких семян? — удивился я.

— Всяких. Мы посылали за семенами в Магадан. Отдали ему. И ситца для рубахи привезли. Мать ему пошила. Кухлянку ему еще менял, унты менял — много чего…

У меня дыхание захватило:

— Кэулькут, но почему вы думаете, что он недобрый человек?

— Однако, недобрый! Жил с нами месяц, пока семена доставал, от летчика прятался. Просил не говорить, что он в горах есть.

— И вы не сказали?

— Нет. Человек просил. Зачем говорить? И ты не говори. Кому вреда делал? Никому. Один живет. Семян просил… Парник, что ли, хочет делать, как в совхозе?

Я долго молчал, медленно приходя в себя.