— Ну?

— А я даже не знаю точно, где родился. Мать ведь не любила об этом рассказывать. Никогда не было своей крыши. Ни дома, ни родины, ни знакомых… Бобыль и есть бобыль! Опять идти куда глаза глядят? И вдруг встречаю в госпитале своего однополчанина, с кем вместе в плен попались, с кем из плена бежал. Колхозник он, сибиряк из-под Томска, Варнава Парфенович Лосев. Обрадовались, обнялись, как побратимы. Хороший человек!..

Скоро он понял, что со мной творится. И стал звать в свой колхоз. На первых порах, говорит, поживешь у меня. Потом оженим, избу тебе построим. Мужик ты, говорит, хороший. Будешь у нас в колхозе хоть по плотницкому делу. Поедем?

Я дал согласие. Его первым выписали из госпиталя, меня месяцев через пять. Адресок я хранил. Вот и поехал в это самое село Кедровое. И вправду вокруг кедры растут, высокие… Орехов сколько хошь собирай, грибов, ягод, рыбы в реке, зверя в лесу… Мне понравилось.

Семья у них большая. Сам Варнава Парфенович, супруга, детушек четверо. Родители еще живы-здоровы — тоже в колхозе работают. Братья родные и двоюродные, дядья всякие, тетушки, племянники, внуки. И младшая сестра Лосева, Анна Парфеновна, вдова… Муж на фронте погиб. Мальчонка был — умер. Бригадиром она работала. Строгая женщина, но из себя статная, красивая! Изба у нее отдельная. Ну… нас и оженили.

— Ты женат? — ахнул отец.

— Стало быть, женат… был, — неохотно подтвердил Абакумов.

— Дети есть?

— Уж и дети… года не пожили, — усмехнулся невесело Абакумов и, помолчав, прибавил тихо: — Дочка растет… — Он сделал вид, что не замечает изумления отца, и упрямо докончил: — Лиза… Коле ровесница будет. Ты ведь тоже после фронта женился, Дмитрий Николаевич?

— Да. Я во флоте плавал. Женился уже после демобилизации. Но как же… где дочка?

— Там и живет в Кедровом с матерью. Я никогда ее не видел…

— Не видал дочку?

— Нет. Денег им посылаю, раз в год, через один населенный пункт. Знакомый там у меня есть. Через него и меха сдаю. И деньги посылаю. На него и мне письма… когда бывают. Вот уже два года нет писем. Летом пойду опять. Запрос надо сделать. Если, конечно…

— А мы это сделаем, не дожидаясь лета. Пиши письмо. Отошлем.

— Спасибо, Дмитрий Николаевич!

— Но как же? Почему ты от них ушел? Не сработался в колхозе, что ли?

— То-то и оно, что не сработался. Не ко двору пришелся. Окромя Варнавы Парфеновича, все как есть на меня косились. Бродяга, говорят. Так бродяга и есть! К хозяйству не привыкши — ни к своему, ни к колхозному… Скучно мне оно. Только и вздохнешь свободно, когда на охоту вырвешься. А то — тоска. А тут еще жена начала пилить: «Думала, как с первым мужем будем жить, всеобщее уважение (он у нее председателем колхоза был), а что-то не получается у нас с тобой, Алексеюшка!» И правда…

— Почему же не получается? — с досадой переспросил отец.

— Не судьба, значит! Либо испорчен уж я с измальства. Тоска на меня напала. Корни не прирастают. Корней-то нет! Сунули ветку, давно отрезанную, в землю, а она корней не пускает…

Чужие они мне все, чужой я им. Только и держался, что сам председатель колхоза друг мне верный: Варнаву Парфеновича выбрали председателем. До весны кое-как дотянул. А потом… опять мешок на плечи — и айда!

— Ушел?!

— Ушел.

— А жена?

— Анна Парфеновна сказала: «Если уйдешь, не возвращайся. Не приму». На сносях она была.

— И ты не вернулся?

— Не вернулся. Она же сказала, что не примет. Да я бы и опять сбежал… наверно. Бирюк и есть! А здесь вот один десять лет выжил.

— Куда же ты из Кедрового?

— В Иркутск, Дмитрий Николаевич… Помотался там немного и поступил на завод. Огромный заводище… Ткнули меня в литейный цех.

— Вот бы и работал! — не выдержал отец.

— Не судьба.

— Да почему не судьба?

— Поработал около года, до следующей весны… И опять тоска на меня напала. Бригады эти… Соревнуются… А мне все равно. Скучно! Не берет меня за душу… Я, правда, сроду не азартный. И карты не любил.

— Да что здесь общего! — разозлился наконец отец. У него тоже выступили на лбу капли пота.

— Общего ничего, конечно, нет. Я просто хотел сказать, что ни в чем я не азартный — ни в работе, ни в картах. Опять я затосковал. Написал с горя письмо Варнаве: не могу, дескать, никак корней пустить нигде. Не приживаюсь, да и все тут! Испортила меня бродяжья жизнь. Не выйдет из меня толка. Ушел и с завода. Справку мне дали, что уволили по собственному желанию. Насильно не удерживали. И там был не ко двору.

— А-а!.. Ту справку я видел!.. — воскликнул отец. — С ней ты пришел к нам в экспедицию.

— Да. Пошел с вами в тайгу. Да ведь это не решало дела. На одно-разъединое лето. А в зиму опять ищи себе пристанище. Куда бы угодно шел, лишь бы подальше от людей. Что-то обрыдли мне они… Нет мне нигде места. Ну, вот… Пока вы вулкан изучали, я охотился… с вашего разрешения, потому как снабжал тогда вашу экспедицию. Вот тогда я и наткнулся на избушку у горячего озерца. Кто тут жил прежде, не знаю. И почему ушел, не знаю. Избушка старая, но бревна крепкие, из лиственницы. Сто лет простоит.

И пришло мне в голову здесь поселиться и охотой жить. Вам никому зла не желал. Кабы не ранняя зима, не погиб бы Михаил Михайлович… Кто же знал? По моим расчетам, время было… И, опять же, пороху вам я оставил. Надеялся, дойдете до жилухи благополучно. А мне без муки да крупы зиму не протянуть. Опять же, дичи вам подложил в лабазе…

— Видели! Поменял, сукин сын!.. И с тех пор жил здесь?

— Жил. Место уж очень хорошее. Охотился, рыбу ловил, огород развел…

— Хорошо, значит, было?

— Смеетесь надо мной, Дмитрий Николаевич! Сколько раз думал руки на себя наложить. Негоже человеку одному. Я бы и не выдержал один… Столько лет! Одиннадцать скоро… Нет-нет, а с людьми встречался. Чукчи летом наезжают, оленей пасут. В одной фактории меня хорошо встречают… Погощу когда. Друг даже у меня есть — фельдшер. Вместе не раз охотились. Опять же, в населенном пункте знакомые… Догадываются, что у меня что-то не так, но никто пока не выдал…

— Как же мыслишь дальше жить, Алексей Харитонович?

— Аи сам не знаю! Не от одного меня зависит. Скажу только, Дмитрий Николаевич, что если меня теперь упрячут — не выживу! Отвык. Хотелось бы здесь дожить остаток жизни.

— А сколько тебе лет? Я уж забыл!

— На рождество сорок два стукнуло.

— Мой ровесник! А я не об остатке жизни думаю, а о второй ее половине. И тебе надо, Алексей, подумать. В тюрьму никто тебя не отправит. Об этом не думай. Налей-ка мне чайку.

— Подогреть надо, остыл, однако.

Мы пили чай, ели, разговаривали, вспоминали всякие случаи из жизни. Теперь рассказывал больше отец.

Так прошло два дня, и пурга совсем стихла. Отец подробно расспросил Абакумова, как он выращивает свой огород и можно ли его увеличить, чтобы хватило овощей для нашей станции.

— На год хватит! — уверил повеселевший Абакумов. Между прочим, отец спросил:

— А не пустил ли ты здесь корней, Абакумов?

— Здесь хорошо! Полюбились мне эти места. Или старость подходит?..

— Старость лет через тридцать подойдет. Теперь только и начнется твоя новая жизнь, Алексей. Но за нее еще придется побороться.

Абакумов напряженно посмотрел на отца, но тот уже заговорил о другом.

Как только стихла пурга, отец попросил Абакумова свезти на полярную станцию письмо. Теперь там уже хватились нас и тревожились. Начнутся поиски, чреватые новыми несчастными случаями. К тому же отец очень беспокоился за Ермака.

Абакумов охотно согласился и стал собираться в путь. Но не успел он одеться, случилось неожиданное.

Кто-то подъехал верхом на лошади. Я хотел выскочить навстречу, потому что узнал через окно Кэулькута, но отец велел мне спрятаться на печку и сам укрылся одеялом с головой.

Кэулькут вошел без стука, заиндевевший с мороза, нагруженный кладью, как дед-мороз. Смущенный хозяин принял у него мешок и помог ему раздеться. И тогда Кэулькут увидел отца с выдвинутой вперед челюстью и буквально обмер. В жизни не видел, чтобы человек так смутился. Он готов был сквозь землю провалиться.