Он осторожно отвечает:

— Я могу узнать эти чувства, да. Такое происходило со многими людьми вашего поколения и позже.

— Верно! И я помню, что ты однажды сказал мне о Фрейде. Ты сказал, что он говорил: ни один человек не может считать себя подлинно взрослым, пока жив его отец.

— Ну, в сущности…

Я прерываю его.

— А я отвечал тебе, что это вздор, потому что мой отец был настолько благоразумен, что умер, когда я был еще маленьким ребенком.

— О, Робин. — Он вздыхает.

— Нет, слушай меня. А какова самая главная фигура отца? Как мы можем вырасти, если Наш Отец, Который В Центре, все еще там, и мы не можем даже добраться до него, не говоря уже о том, чтобы ударить старого ублюдка?

Он печально качает головой.

— Отцовские символы. Цитата из Фрейда.

— Нет, я серьезно. Неужели ты не понимаешь?

Он серьезно говорит:

— Да, Робин. Я понимаю, что вы имеете в виду хичи. Это правда. Я согласен, что это проблема для человеческой расы, и, к несчастью, доктор Фрейд о такой ситуации никогда не думал. Но мы сейчас говорим не о человечестве, а о вас. Вы меня вызвали не ради абстрактной дискуссии. Вы вызвали меня, потому что несчастны, и сами сказали, что виноват неизбежный процесс старения. Поэтому давайте сосредоточимся на том, что мы можем. Пожалуйста, не теоретизируйте, просто скажите, что вы чувствуете.

— Ну, я чувствую себя, — сдаюсь я, — чертовски старым. Тебе этого не понять, потому что ты машина. Ты не знаешь, каково это, когда зрение подводит, на обратной стороне ладони появляются темные старческие пятна, а лицо свисает ниже подбородка. Когда нужно сесть, чтобы надеть носки: если встанешь на одну ногу, то упадешь. Когда всякий раз забываешь дни рождения и думаешь о болезни Альтсхеймера, а иногда не можешь пописать, когда хочется. Когда… — Но тут я остановился. Не потому что он прервал меня; просто он выглядел так, будто готов слушать бесконечно долго, а какой во всем этом прок? Он подождал немного, чтобы убедиться, что я кончил, потом терпеливо начал:

— В соответствии с медицинскими записями, ваша простата заменена восемнадцать месяцев назад, Робин. Неприятности в среднем ухе легко…

— Подожди! — закричал я. — Что ты знаешь о моих медицинских записях, Зигфрид? Я отдал приказ, чтобы эта информация была закрыта!

— Конечно, Робин. Поверьте, ни одно слово из нашего разговора не будет доступно ни для одной из остальных ваших программ, вообще ни для кого, кроме вас. Но, конечно, у меня есть доступ к банкам информации, включая ваши медицинские записи. Могу я продолжить? Стремечко и наковальню в вашем ухе легко заменить, и это решит вашу проблему равновесия. Замена роговицы положит конец начинающейся катаракте. Остальные проблемы чисто косметические, и, разумеется, не будет никаких трудностей с добыванием молодых тканей. Остается только болезнь Альтсхеймера, и, откровенно говоря, Робин, я не вижу у вас никаких ее признаков.

Я пожимаю плечами. Он какое-то время ждет, потом говорит:

— Так что все те проблемы, о которых вы упомянули, а также множество других, о которых вы умолчали, но которые есть в ваших медицинских записях, легко могут быть разрешены или уже разрешены. Может быть, вы неверно сформулировали свой вопрос, Робин. Может быть, проблема не в том, что вы стареете, а в том, что вы не хотите принять необходимые меры, чтобы предотвратить это.

— Какого дьявола мне это делать?

Он кивает.

— Действительно, почему, Робин? Можете ответить на этот вопрос?

— Нет, не могу! Если бы мог, зачем бы стал спрашивать тебя?

Он поджимает губы и ждет.

— Может, мне хочется, чтобы все шло естественно.

Он пожимает плечами.

— Послушай, Зигфрид, — начинаю я льстить. — Хорошо. Я признаю то, что ты сказал. У меня Полная Медицина Плюс, и я могу получить любые органы для замены; причина того, почему я это не делаю, у меня в голове. Я знаю, как ты это называешь. Эндогенная депрессия. Но это ничего не объясняет!

— Ах, Робин, — вздыхает он, — опять психоаналитический жаргон. И плохой жаргон, к тому же. «Эндогенный» означает всего лишь «глубинный, происходящий изнутри». Это вовсе не означает, что причины нет.

— Тогда какова же причина?

Он задумчиво говорит:

— Давайте поиграем. Под вашей левой рукой есть пуговица…

Я смотрю: да, на кожаном кресле пуговица.

— Ну, она просто удерживает кожу на месте, — говорю я.

— Несомненно, но в нашей игре эта пуговица будет означать, что как только вы ее нажмете, вам немедленно делают хирургическую операцию по трансплантации. Немедленно. Поставьте палец на пуговицу, Робин. Итак. Вы готовы нажать на нее?

— Нет.

— Понятно. Не скажете ли, почему?

— Потому что я не заслуживаю частей тела других людей! — Я не собирался говорить это. Даже не знал этого. А когда сказал, мог только сидеть и слушать эхо своих слов; и Зигфрид тоже некоторое время молчит.

Потом берет свой карандаш и кладет в карман, берет блокнот и кладет в другой карман, потом наклоняется ко мне.

— Робин, — говорит он, — не думаю, что я могу вам помочь. У вас чувство вины, от которого я не могу вас избавить.

— Но раньше ты всегда мне помогал! — завываю я.

— Раньше, — терпеливо объясняет он, — вы причиняли себе боль из-за того, в чем, вероятнее всего, не были виноваты, и во всяком случае это было в прошлом. На этот раз другое дело. Вы можете прожить, вероятно, еще пятьдесят лет, заменяя поврежденные органы здоровыми. Но правда, что эти органы принадлежат кому-то другому, и вы, чтобы жить дольше, в определенном смысле заставляете других жить меньше. Признание этого, Робин, не снимет невротическое ощущение вины, это всего лишь признание моральной правды.

Вот и все, что он говорит мне; и с улыбкой, одновременно доброй и печально, добавляет:

— До свидания.

Терпеть не могу, когда мои компьютерные программы начинают рассуждать о морали. Особенно, когда они правы.

Я улыбнулся ей и позволил поцеловать себя. Эсси часто бранится. Она также любит меня, а это многого стоит. Она высокая. Стройная. У нее длинные золотистые волосы; когда она в роли профессора или бизнесмена, убирает их в тугой советский пучок, а, ложась спать, распускает их. И, не подумав, не откорректировав свои слова, я выпалил:

— Я разговаривал с Зигфридом фон Психоаналитиком.

— А, — сказала Эсси, выпрямляясь. — О.

И, задумавшись, принялась доставать булавки из своего пучка волос. Прожив с человеком несколько десятилетий, многое о нем узнаешь, и я следил за ее мыслительным процессом, словно она рассуждала вслух. Конечно, она забеспокоилась, потому что мне понадобилось говорить с психоаналитиком. Но в то же время она очень верила в Зигфрида. Эсси всегда считала, что она в долгу перед Зигфридом, потому что знала: только с помощью Зигфрида когда-то давно я смог признаться себе, что влюблен в нее. (А также влюблен в Джель-Клару Мойнлин, что и составляло проблему).

— Не хочешь ли рассказать мне, в чем дело? — вежливо спросила она, и я ответил:

— Возраст и депрессия, моя дорогая. Ничего серьезного. Только временное. Как твой день?

Она изучала меня своими всевидящими диагностическими глазами, распуская длинные светлые волосы. Строила ответ в соответствии со своим диагнозом.

— Ужасно устала, — сказала она наконец, — и мне нужно выпить. Тебе, я думаю, тоже.

Мы выпили. В шезлонге нашлось место для нас обоих, и мы смотрели, как луна садится в направлении Джерси, а Эсси рассказывала мне о своем дне и не очень допытывалась о моем.

У Эсси своя жизнь, и очень напряженная — удивительно, что она неизменно находит в ней много места и для меня. Помимо своих предприятий, она провела утомительный час в исследовательском институте, который мы основали, чтобы внедрять технологию хичи в наши компьютеры. У хичи, по-видимому, не было компьютеров, они не рассчитывали курс своих кораблей, но у них были изящные идеи в пограничных областях. Конечно, это специальность Эсси, она доктор наук. И когда она говорит о своих исследовательских программах, я вижу, как она одновременно рассуждает: не нужно расспрашивать старину Робина, я могу просто справиться у программы Зигфрида и прослушать весь разговор. Я с любовью сказал: