Я не искал этому объяснения – ни в ту минуту, когда она заговорила об отъезде, ни на другой день, когда мы стояли на цементной платформе и ждали поезда, и не тогда даже, когда я стоял там один, следя за последним пятнышком дыма, растворявшимся на западе. Я не искал этому объяснения и тогда, когда сидел в ту ночь один в доме, который был домом судьи Ирвина и стал моим домом. Проводив мать, я запер ее дом, засунул ключ под половик на террасе и ушел из него навсегда.

В доме судьи Ирвина воздух был спертый, пахло пылью и нежилым помещением. В конце дня я растворил все окна, а сам пошел ужинать в Лендинг. Когда я вернулся и включил свет, дом стал больше похож на тот дом судьи Ирвина, который я помнил. Но, сидя в кабинете, в окна которого лился влажный, тяжелый и душистый воздух ночи, я не спрашивал себя, почему у меня так покойно на душе. Я думал о матери с чувством покоя и облегчения и совсем по-новому ощущал мир.

Немного погодя я встал и вышел из дома на набережную. Стояла ясная ночь, волны тихо шипели на гальке берега, и залив под звездами был светел. Я шел по набережной, покуда не очутился у дома Стентонов. В маленькой задней гостиной горел свет, тусклый свет, как будто от настольной лампы. Несколько минут я смотрел на дом, потом вошел в калитку и зашагал по дорожке.

Дверь веранды была на запоре, но дверь с веранды в переднюю была открыта, и я увидел на полу прямоугольник света, падавшего через открытую дверь задней гостиной. Я постучал. Через секунду на освещенном месте в передней появилась Анна.

– Кто там? – крикнула она.

– Это я.

Она прошла по передней, пересекла веранду. Потом я увидел в темноте за сеткой ее тонкую белую фигуру. Я хотел сказать ей «здравствуй», но не сказал. Она возилась с замком, тоже молча. Потом дверь открылась, и я вошел.

Едва ступив на террасу, я услышал запах ее духов, и холодная рука сжала мне сердце.

– Я не думал, что ты меня впустишь, – сказал я, стараясь, чтобы это прозвучало шуткой, стараясь разглядеть в потемках ее лицо. Я видел только бледное пятно лица и темное мерцанье глаз.

– Конечно, впущу, – сказала она.

– Ну вот, а я не был уверен, – сказал я, издав нечто вроде смешка.

– Почему?

– Ну, за мое поведение.

Мы подошли к качелям на веранде и сели. Цепи скрипнули, но мы опустились так осторожно, что сиденье не шелохнулось.

– А что ты такого сделал? – спросила она.

Я порылся в кармане, нашел сигарету и закурил. Я погасил спичку, не взглянув на ее лицо.

– Что я такого сделал? – повторил я. – Спроси лучше, чего я не сделал. Я не ответил на твое письмо.

– Ничего страшного, – сказала она. Потом задумчиво, словно обращаясь к себе, добавила: – Давно это было.

– Это было давно, шесть месяцев назад, семь. Но мало того, что я на него не ответил, – сказал я. – Я его не прочел. Я поставил его на бюро и до сих пор даже не распечатал.

Она ничего не ответила. Я несколько раз затянулся, ожидая ответа, но она молчала.

– Оно пришло не вовремя, – сказал я наконец. – Оно пришло, когда все на свете – даже Анна Стентон – казалось мне одинаковым, и мне на все было наплевать. Ты представляешь, о чем я говорю?

– Да, – сказала она.

– Ни черта ты не представляешь, – сказал я.

– Может быть, представляю, – тихо сказала она.

– Может быть, но не совсем то. С тобой такого не бывает.

– Может быть.

– В общем, поверь мне на слово. Все на свете, все люди казались мне одинаковыми. Мне никого не было жалко. Даже себя мне не было жалко.

– Я не просила меня жалеть, – возмутилась она. – Ни в письме, ни устно.

– Да, – медленно проговорил я, – думаю, что не просила.

– Я никогда тебя об этом не просила.

– Знаю, – ответил я и замолчал. Потом сказал: – Я приехал сюда, чтобы сказать тебе, что теперь я настроен по-другому. Мне надо было кому-то сказать… сказать вслух – чтобы убедиться в этом. И это правда.

Я подождал, но на террасе было тихо, пока я снова не заговорил.

– Это из-за матери, – сказал я. – Ты ведь знаешь, как у нас было. Как мы не могли ужиться. Как я считал ее…

– Перестань! – не выдержала Анна. – Перестань! Не смей так говорить. Откуда в тебе столько горечи? Зачем ты так говоришь! Твоя мать, Джек, и этот несчастный старик, твой отец…

– Он мне не отец, – сказал я.

– Не отец?!

– Нет, – сказал я, и в темноте, сидя на неподвижных качелях, я рассказал ей все, что мог рассказать о светловолосой девушке с впалыми щеками, которая приехала из Арканзаса, и попытался объяснить ей, что вернуло мне мать. Я попытался объяснить ей, что, если ты не можешь принять прошлого и его бремени, у тебя нет будущего, ибо без одного не бывает другого, и что, если ты можешь принять прошлое, ты можешь надеяться на будущее, ибо только из прошлого ты можешь построить будущее.

Я попытался ей это объяснить.

После долгого молчания она сказала:

– Я тоже так думаю – если бы я этого не поняла, я не смогла бы жить.

Больше мы не разговаривали. Но мы еще долго сидели на темной веранде, затопленной тяжелым, влажным, приторно-душистым воздухом летней ночи, и я выкурил еще полпачки сигарет, пытаясь уловить в тишине звук ее дыхания. Наконец я сказал ей «спокойной ночи» и пошел по набережной к дому отца.

Такова история Вилли Старка, но это и моя история. Ибо история у меня есть. Это история человека, который жил в мире и долгое время видел мир определенным образом, а потом увидел его по-новому, совсем по-другому. Перемена произошла не сразу. Произошло много событий, а человек этот не знал, когда он в ответе за них, а когда нет. Больше того, было время, когда он пришел к убеждению, будто никто ни за что не отвечает и нет бога, кроме Великого Тика.

Эта мысль, навязанная ему как будто бы несчастным стечением обстоятельств, сначала показалась ему чудовищной, ибо она отнимала у него прошлое, которым он, сам того не подозревая, жил; но вскоре она принесла ему утешение, ибо означала, что его ни в чем нельзя винить – ни в том, что он упустил свое счастье, ни в том, что он убил отца, ни в том, что он предоставил двум своим друзьям уничтожить друг друга.

Но позже, много позже, проснувшись в одно прекрасное утро, он обнаружил, что больше не верит в Великий Тик. Он перестал верить, потому что слишком много людей жило и умерло у него на глазах. На глазах у него жили Люси Старк и Рафинад, Ученый Прокурор, Сэди Берк и Анна Стентон, и их жизненные пути не имели никакого отношения к Великому Тику. На глазах у него умер отец. На глазах у него умер его друг – Адам Стентон. На глазах у него умер друг Вилли Старк, и он слышал его последние слова: «Все могло пойти по-другому. Джек. Ты должен в это верить».

На глазах у него жили и умерли два близких ему человека, Вилли Старк и Адам Стентон. Они убили друг друга. Они были обречены уничтожить друг друга. Как историк Джек Берден понимал, что Адам Стентон, которого он мог назвать человеком идеи, и Вилли Старк, которого он мог назвать человеком факта, были обречены уничтожить друг друга, так же как были обречены использовать друг друга, стремиться друг к другу, чтобы слиться в единое, ибо каждый был нецелен из-за страшной негармоничности их века. Но, поняв, что его друзья были обречены, Джек Берден одновременно понял, что тяготевший над ними рок не имел ничего общего с предначертаниями его божества, Великого Тика. Они были обречены, но их жизнь была мучительным усилием воли. Как сказал в разговоре о моральной нейтральности истории Хью Милер (когда-то генеральный прокурор при Вилли Старке, а впоследствии друг Джека Бердена): «История слепа, а человек – нет». (Судя по всему, Хью вернется к политике, и тогда я присоединюсь к нему, буду подавать ему пальто. Я накопил ценный опыт в этой области.)

И теперь я, Джек Берден, живу в доме моего отца. То, что я должен здесь жить, в некотором смысле странно: ведь, открыв когда-то правду, я потерял прошлое и убил отца. Но в конце концов правда вернула мне прошлое. И я живу в доме, который оставлен мне отцом. Со мной – моя жена, Анна Стентон, и старик, который был женат когда-то на моей матери. Несколько месяцев назад, когда я нашел его больным в комнате над мексиканским ресторанчиком, мне ничего другого не оставалось, как привезти его сюда. (Верит ли он, что я его сын? Не знаю. Но это и не кажется мне важным, ибо каждый из нас – сын миллиона отцов.)