Я вдруг осознал, что старинные часы в углу не стали моложе. Они роняли ТИК, и ТИК падал мне на мозги, как камень в колодец, шли круги, замирали, и ТИК тонул в темноте. Потом в продолжение какого-то времени – ни долгого, ни короткого, а может, и вообще не времени – не было ничего. Потом в колодец падал ТАК, и шли круги, замирали.
Хозяин перестал изучать лицо судьи, которое было непроницаемо. Он развалился в кресле, пожал плечами и поднес стакан ко рту. Потом сказал:
– Поступайте как знаете, судья. Но можно ведь сыграть и по-другому. Скажем, кто-нибудь копнет прошлое другого человека и поднесет на лопате Келахану, а у Келахана ни с того ни с сего взыграет совесть, и он отречется от своего покровителя. Когда дело доходит до совести, нипочем не угадаешь, какой номер она выкинет, а копать только начни…
Судья Ирвин шагнул к большому креслу, и лицо его уже не было багровым, как говяжья печень, оно прошло через эту стадию и побелело, начиная от основания крупного носа.
– Благоволите встать из кресла и выйти вон!
Хозяин не поднял головы со спинки кресла. Он посмотрел на судью благодушно, доверчиво, потом скосился на меня.
– Джек, – сказал он, – ты был прав. Судью на испуг не возьмешь.
– Вон! – сказал судья, на этот раз тихо.
– Не слушаются старые кости, – пробормотал Хозяин удрученно. – Но теперь, когда я исполнил свой христианский долг, позвольте мне удалиться. – Он осушил свой стакан, поставил его на пол возле кресла и поднялся. Он стоял перед судьей, глядя на него снизу вверх и наклонив голову набок, как крестьянин, покупающий лошадь.
Я поставил стакан на полку позади себя. Оказалось, что после первого глотка я даже не притронулся к виски. «Черт с ним», – подумал я и не стал допивать. Какой-нибудь негр допьет завтра утром.
Затем, точно раздумав покупать эту лошадь, Хозяин помотал головой и прошел мимо судьи, словно тот был не человеком и даже не лошадью, а деревом или углом дома, обогнул его и направился к прихожей, ступая легко и неторопливо по красному ковру. Без спешки.
Секунду или две судья стоял неподвижно, потом резко повернулся и проводил взглядом Хозяина. Глаза его блеснули в тени абажура.
Хозяин взялся за ручку, открыл дверь и, не отпуская ручки, оглянулся.
– Что ж, судья, – оказал он, – скорей с тоской, чем с гневом, ухожу я. А если ваша совесть решит начхать на Келахана, дайте мне знать. Понятно, – улыбнулся он, – если это случится не слишком поздно.
Потом он перевел взгляд на меня, сказал: «Айда, Джек» – и скрылся в прихожей.
Прежде чем я успел включить первую скорость, судья обратил ко мне лицо, устремил на меня взгляд, и губа под этим выдающимся носом вздернулась в улыбке, преисполненной, я бы сказал, монументальной иронии.
– Ваш наниматель зовет вас, мистер Берден.
– Я еще не нуждаюсь в слуховой трубке, – ответил я и, двинувшись к двери, подумал: «Ну ты даешь, Джек, нечего сказать, отбрил – как сопляк отвечаешь».
Когда я подошел к двери, он сказал:
– На этой неделе я обедаю с твоей матерью. Передать ей, что тебе по-прежнему нравится твоя работа?
«Отвяжись от меня», – подумал я, но он не желал, и верхняя губа снова вздернулась.
Тогда я сказал:
– Как вам будет угодно, судья. Но на вашем месте я бы не стал трезвонить об этом посещении. Не дай бог, вы передумаете, и кому-нибудь взбредет в голову, что вы унизились до грязной политической сделки с Хозяином. Под покровом ночной темноты.
И я прошел через дверь, через прихожую, через дверь прихожей, оставив ее открытой, и хлопнул дверью веранды.
«Черт бы его побрал, чего он ко мне привязался?»
Но он не струсил.
Залив остался позади, и с ним – соленый, томительный и свежий запах отмелей. Мы возвращались на север. Стало еще темнее. Туман сгустился на полях, а в низинах перетекал через шоссе, застилая фары. Изредка навстречу нам из темноты вспыхивала пара глаз. Я знал, что это глаза коровы, несчастной, доброй, стоической твари, которая встала со своею жвачкой на обочине, потому что законов для скота еще не придумали. Но глаза ее горели в темноте, словно череп был полон расплавленного, яркого, как кровь, металла, и, если свет фар падал правильно, мы могли заглянуть в этот череп, в это кровавое жаркое сияние, даже не успев увидеть очертаний тела, построенного так, чтобы удобнее было швырять в него комьями. Я знал, чьи это глаза, и знал, что внутри этой корявой, невзрачной головы нет ничего, кроме горсти холодной, загустевшей серой каши, в которой что-то тяжело ворочается, когда мы проезжаем мимо. Мы и были тем, что ворочалось в мозгу коровы. Так бы сказала корова, будь она твердокаменным идеалистом вроде маленького Джека Бердена.
Хозяин сказал:
– Ну, Джеки, тебе подвалила работенка.
А я сказал:
– Келахан?
А он сказал:
– Нет, Ирвин.
А я сказал:
– Едва ли ты что-нибудь найдешь на Ирвина.
А он сказал:
– Ты найдешь.
Мы продолжали буравить тьму еще восемнадцать минут – еще двадцать миль. Плазменные пальцы тумана протягивались к нам из болот, выползали из черноты кипарисов, чтобы схватить нас, но безуспешно. Из болота выскочил опоссум, хотел перебежать дорогу и перебежал бы, но Рафинад оказался проворнее. Рафинад слегка шевельнул руль, довернул на волос. Не было ни удара, ни толчка – просто тукнуло под левым крылом, и Рафинад сказал: «З-з-зар-раза». Он мог продеть этот «кадиллак» в иголку.
Спустя восемнадцать минут и двадцать миль я сказал:
– А если я ничего не успею найти до выборов?
Хозяин ответил:
– Плевать на выборы. Я и так проведу Мастерса без сучка без задоринки. Но если тебе понадобится десять лет – все равно найди.
Спидометр отстучал еще пять миль, и я сказал:
– А если за ним ничего нет?
А Хозяин сказал:
– Всегда что-то есть.
А я сказал:
– У судьи может и не быть.
А он сказал:
– Человек зачат в грехе и рожден в мерзости, путь его – от пеленки зловонной до смердящего савана. Всегда что-то есть.
Еще через две мили он добавил:
– Сработай на совесть.
С тех пор минуло много лет. Мастерс давно мертв, лежит в могиле, но Хозяин был прав – он прошел в сенат. А Келахан жив, но жалеет об этом: ему так не везло, что он даже не умер вовремя. И мертв Адам Стентон, который удил рыбу и лежал на песке под горячим солнцем рядом со мной и Анной. И мертв судья Ирвин, который хмурым зимним утром наклонялся ко мне среди высокой седой осоки и говорил: «Ты веди за ней ствол, Джек. Надо вести ствол за уткой». И мертв Хозяин, который сказал: «Сработай на совесть».
Маленький Джеки сработал на совесть, это точно.
2
В последний раз мне довелось увидеть Мейзон-Сити, когда я прикатил туда по новой бетонке на большом черном «кадиллаке» вместе с Хозяином и его компанией; это было давно, потому что сейчас уже 1939-й, и три года, прошедшие с тех пор, кажутся мне вечностью. Впервые же я увидел его гораздо раньше – в 1922 году, и ехал я на своем «форде-Т», то стискивая зубы при въезде на изрытую щебенку, чтобы от тряски на них не скололась эмаль, то хватаясь за стойку руля, когда машину тащило юзом по серой пыли, которая тянулась хвостом на целую милю и оседала на листья хлопчатника, окрашивая их в серый цвет. Надо отдать должное Хозяину; когда он стал губернатором, вы могли прокатиться с ветерком и не растерять своих коронок. Во времена моего первого посещения это было невозможно.
Меня вызвал главный редактор «Кроникл» и сказал:
– Садись в свою машину, Джек, и поезжай в Мейзон-Сити – выясни, шут его дери, кто такой этот Старк, который возомнил себя Иисусом Христом и выгоняет менял из их обшарпанного муниципалитета.
– Он женился на учительнице, – сказал я.
– Наверно, это повлияло ему на мозги, – сказал Джим Медисон, главный редактор «Кроникл». – Он думает, до него никто не спал с учительницами?